И второе, чего я не мог уяснить: почему Прахов и его компания позволяют всем критиковать себя почем зря. Иногда, просматривая газеты и журналы, я видел жуткие карикатуры на Прахова и его приспешников. Правда, праховские помощники часто менялись. Команды летели под откос, и их лица едва ли кто успевал запомнить. Особенно часто менялись главари полиции, прокуратуры, обороны, внутренних войск. Я знал, что Прахову кто-то советует жестко следовать установкам Макиавелли: твори Зло, убивай, разделяй и властвуй, позволяй до поры до времени болтать о себе все что угодно, разыгрывай либерала, демократа, добряка, честнейшего человека, и пусть все остальные твои первые заместители влезают в шкуры настоящих подонков, хапуг, бюрократов и негодяев. Пусть они будут виноваты и в том, что на прилавках ничего нет, а в желудках пусто. Пусть головы отрубят тем, кого народ обвинит в жадности, в немилосердии, в бесхозяйственности! Пусть бросят в тюрьмы тех, кто ближе всего стоял к Прахову и оказался паршивым негодяем, не помог стонущему народу!
— Не думаю, чтобы Прахов управлял ситуацией, — сказал я. — Какая-то неведомая сила несет его, чтобы еще и еще раз показать всем, насколько глуп и бездарен тот народ, который позволил поставить над собой такую гидру, как Прахов.
— Какие же это силы? — лукаво спросил Зверев, и мне показалось, что я в сиянии дня увидел на его башке рога, самые настоящие бычьи рога, не очень большие, но и не очень маленькие. — Что это вы на меня так смотрите пристально?
— Бесовские силы — вот где разгадка всем происходящим процессам. И вы — бес!
— Натуральный бес! — это я сразу решил, как только увидел его, — поддержал меня Прахов. Он расхохотался, и снова мы едва не упали в обморок.
— Что вы плетете, други. Бога побойтесь… — сказал Зверев и, обидевшись, отошел в сторонку.
31
Я сразу отнес Зверева к числу непонятных людей. Он говорил интересные вещи, но у него не сводились концы с концами. То там то сям торчали обрывы. Я не мог понять, почему он так смел, и так до отчаяния безрассуден, и так спокоен, будто все беды у него позади. Он рассуждал обо всем, не боясь, не осторожничая, давая понять, что он уже ничего не боится, и всякий раз показывал свою ужасную, в зеленоватом целлофане спину, откуда сочилась кровь и шел гной. Его эксдермированное тело было единственным убедительным доказательством того, что этому человеку ничего не страшно. Больше того, ему, возможно, и хочется умереть. Зверев говорил неустанно. Выплескивал целые каскады парадоксальных мыслей, а потом будто спохватывался и спрашивал:
— А вы как думаете?
— А я никак не думаю, — отвечал я.
— Что же у вас нет своей точки зрения?
— Не сложилась. Мне многое непонятно.
— А что именно?
И в таком духе. Темы его размышлений были острыми и касались сложных сторон человеческого бытия. В то утро он говорил о смысле человеческой жизни, о перспективах человечества, о кризисах.
— Мы живем в мире катастроф, в мире надвигающихся войн. Энергия человечества как бы стимулировалась на распри, ссоры, избиения, потасовки, выяснения отношений. Чтобы мир выжил, он должен смертельно устать от войн, разрухи, злобности и всех видов поножовщины. Из человечества должна выйти дурная кровь, для этого надо выпустить наружу пары злобности, ненависти, зависти и коварства. Все эти виды мизантропизма должны опротиветь каждому! Человечество может выжить, если лучшие его представители добровольно пожертвуют собой. Да, публичные эксдермации! Публичные мученичества! Соревнование на изобилие мучеников! Почему мы не ропщем, когда в войнах миллионы людей просто так погибают. Погибают, чтобы нарастить потенциал ненависти. И почему мы не хотим, чтобы в каждом городе, в каждой стране, в каждом содружестве наций запылали костры мучеников-добровольцев. Вы так не думаете? — спросил Зверев у Прахова.
— Именно так я думаю, — сказал Прахов, пробуждаясь от тяжкого похмелья. — Нам нужно работать с людьми, чтобы воспитать эту целительную потребность наших соотечественников умирать…
— За ваше брюхо! — не выдержал я.
— Вот вам образчик сознательной бессовестности! — прошипел Прахов.
— Ладно, не ссорьтесь, — сказал Зверев дружелюбно. — Я в прошлый раз говорил о всеобщем кризисе, который захватил многие страны. Я вижу из этого кризиса три неприемлемых выхода. — Я подумал, на кой черт он нам говорит о неприемлемых выходах. Таких выходов я могу накидать хоть сто. Да и зачем мне нужны эти всеобщие глобальные проблемы, когда я занят только одним: собственной шкурой! А он продолжал: — Первый выход — это всеобщая смерть, вызванная распадом кожи под воздействием расщепленных атомов и радиоактивных процессов. Сейчас надвигается вселенская эксдермация. Естественная и неотвратимая. Да, если хотите, всеобщая эксдермация! Второй выход — насильственный коллективизм, где потребность эксдермации станет явлением радостным, благовестным! Опыты прошлых веков не прошли бесследно. Массовые коллективизации оказались вредным явлением, но было в них много достойного, великого. Пуповина, связывающая личность с жадностью, коварством, стремлением своим трудом нажиться, была разорвана, и человек впервые стал свободным. Свободным от труда, от обязанностей, от родственных связей, от забот о будущем. Эта воля, к сожалению, оказалась несладкой, поскольку многих привела к смерти.
Но повторить эти опыты можно, хотя они для нашего сознания неприемлемы. И третий выход — в победе духа над всеми авторитарными образованиями, начиная от тоталитарно-социальных и кончая технократическими, когда дух вытесняется материальными потребностями, машинами, индустрией человеческого бытия. Этот способ также неприемлем для нашего сознания, поскольку, несмотря на любовь к идиллической патриархальности, мы все же тяготеем к урбанистическому самоуничтожению.
Если суммировать все сказанное, то напрашивается только один выход: всеобщая добровольная эксдермация. Нужен всеединый символ. И этим символом может быть всеобщая шкура. Да, всеобщая кожа, сшитая из живых лоскутков разных народностей! Вы не согласны со мной, Степан Николаевич?
— Я ничего не понимаю, о чем вы говорите. Кому нужна эксдермация? Кто отдаст себя на растерзание? Вы? Прахов? Кто еще?
— Я уже отдал! У меня этот шаг позади, — ответил Зверев.
— Я человек больной, — сказал Прахов.
— Ну да, мой организм отравлен алкоголем, — съязвил я.
— А хотя бы и так. Я всю жизнь отдавал всего себя другим. Я по природе своей коллективист!
— Коллективист есть ничто! — срезал Прахова Зверев.
— Как это ничто? — взвился Прахов.
— Очень просто. Коллективизм есть фантом. Есть лжереальность! И об этом недурно сказали некоторые философы прошлого. Мы часто говорим о коллективном сознании, национальном, классовом и прочем, как будто коллективы могут иметь сознание. В действительности коллектив есть выражение метафорическое. Так называемые коллективные реальности не имеют субъективного сознания. Не может быть сознания церкви, нации, класса, но может быть церковное, национальное, классовое сознание у людей, группирующихся в этого рода реальности. Способность к страданию есть главный признак подлинной первореальности. Не могут страдать церковь, нация, рабочий класс. Страдать могут только люди, входящие в эти сверхличные образования. В пределах нашего падшего феноменального мира всегда остается невозможность примирить противоположность между общим и частным. Отсюда получается деспотическая власть общего, коллективного над частным, индивидуальным. Нужно всегда помнить, что мы вращаемся в мире наполовину иллюзорном, созданном ложным направлением сознания. В коллективизме человек перестает быть высшей ценностью. Этот процесс экстериоризации человеческого сознания в разных формах происходил на протяжении истории. Можно удивляться, что говорят об оригинальности нового коллективного человека, нового коллективного сознания, противоположного всему персональному. Но ведь таково почти все прошлое человечества. С первых времен преобладало коллективное групповое сознание. Люди мыслили и судили по принадлежности к «коллективу» племени, нации, государства, семьи, сословия, конфессии. Всегда преобладало то, что некоторые философы называли дас Ман, безличное подчинение мнению "так говорят". Оригинальность современного коллективизма, разработанного утопистами, заключается лишь в том, что они хотят произвести универсальную всеобщую коллективную совесть, мнение, мышление и оценку людей, а не проявление разнообразных группировок.