преисподней, и руководит историей (которая окончится Страшным судом[1155]) мощный дух, сила материального воспроизведения, которую человек знает через пол, а потому символизирует через фалл. В «Рабле» Бахтин раскрывает тайну своей философии, ее истинное духовное существо. Когда у Бахтина в «Рабле» страницами идет «похвала фаллу» (см., напр.: с. 460–465), то мы имеем дело тут отнюдь не с непристойностями, а с вещами куда более глубокими и страшными.
…Недавно мне довелось обсуждать философию Бахтина с одним умным иностранным славистом. Бахтиновед этот сообщил мне, что к книге о Рабле, равно как и к самому роману Рабле, он питает брезгливое отвращение, а потому избегает углубляться в них. Бахтиновед этот, – а с ним множество и других, и не только за рубежом, – совершенно далек от понимания Бахтина и выносить суждения о нем, не прочитав книги о Рабле, не имеет никакого права; это было мною ему высказано прямо. Но его реакция на «Рабле» была здоровой и верной не только в нравственном отношении, но и в чисто духовном. Брезгливое уклонение от встречи с «непристойностями» – не что иное, как ослабленный во много раз естественный ужас человека перед преисподней. Не случайно, когда приходится слышать известное русское сквернословие, словно на миг распахивается инфернальный мир и душу обдает леденящим холодом. Бахтин прекрасно понимал и чувствовал мистику и метафизику русского мата и его европейских аналогов[1156]. И примечательно, что ко всем этим вещам он относился в корне иначе, чем упомянутый бахтиновед: он признается, действительно, в чем-то очень интимном и духовно существенном, когда утверждает, что мат сохраняет для него «какую-то степень обаяния». Наигранно наивным и прекраснодушным выглядит комментарий Аверинцева, предположившего в связи с этим признанием, что Бахтин в ссылке наслушался мата от «кустанайских колхозников» и перенес свое «теплое отношение» к ним на их лексикон[1157]. Для Бахтина мат соотносится, действительно, не с «эротикой»[1158], но с религией; именно духовный аспект, метафизику мата имел он в виду, когда писал о его «глубоко продуктивном» значении «в процессе ломки средневекового мировоззрения и построения новой реалистической картины мира»[1159]. На профессорском языке здесь выражено одобрение мату за то, что его жало всегда обращено на самом деле против Христа и Его Церкви, а вместе с этим и за то, что мат обладает силой приобщать произносящих и слышащих сквернословие к истоку посюстороннего бытия – к инфернальной реальности.
Итак: карнавал – это релятивизированное бытие, скажет метафизик, размышляющий о творчестве Бахтина; карнавал – это образ преисподней, ужаснется христианин; наконец, карнавал – это специфическая «церковь», догадается православный, христианин практикующий, который подметит в карнавале, – как его конципирует Бахтин, некую изоморфность Церкви Христовой. А именно: карнавал есть антицерковь, и изоморфность здесь – это онтологическая противоположность. Впрочем, и «подмечать»-то исследователю ничего особенно не приходится: о том, что карнавал – это антицерковь, Бахтин пишет опять-таки совершенно открыто, черным по белому. Смех, сказано в «Рабле» (с. 101), строит «свою церковь – против официальной церкви. <…> Смех служит литургии, исповедует свой символ веры, венчает, совершает похоронный обряд, <…> избирает епископов». В конструируемом Бахтиным мировоззрении все обратно мировоззрению «официальному», т. е. христианскому. Карнавальная «церковь» – это церковь сатаны, и в ней все подобно соответствующим моментам Церкви Христовой, но лишь со знаком минус. Дьявол – онтологическая обезьяна Бога, не способная породить своих форм и содержаний, а потому занятая пародированием реалий, имеющих свой исток в Боге. Именно это совершает и «карнавальный смех»; потому карнавальная «литургия» – это «черная месса» либо «дьяблерия»; карнавальный «символ веры» – искаженное в определенном направлении (в направлении преисподней) Credo; обряды и «молитвы» карнавала – кощунственно вывернутые наизнанку церковные священнодействия и тексты; «епископы» – шутовские «антипапы» и т. д. – всей этой карнавальной конкретики в «Рабле» предостаточно. Ныне мы здесь, в России, можем воочию убедиться, что все такого рода вещи – отнюдь не экзотика, достояние отнюдь не одних Средних веков и Ренессанса. Сейчас мир вновь переживает невиданное возрождение язычества, и в одной Москве существуют десятки сатанинских культов, действуют сотни сексуальных языческих сект, в практику которых входят и человеческие жертвоприношения. И когда нам довелось увидеть в центре Москвы, на здании Ленинской библиотеки наклеенный огромный плакат, где сообщалось – с указанием адресов и телефонов – о проведении в Москве черных месс, стало ясно: «карнавал» надежно обосновался в российской столице…[1160]
Бахтин прекрасно понимал, что такое на самом деле «карнавал». Он ссылается в «Рабле» на этимологические исследования, установившие, что слово «карнавал» происходит от древнегерманского «Кагпе» – слова, означающего «освященное место». «Карнавал», комментирует Бахтин, это «языческая община – боги и их служители» [1161]. Карнавальные процессии воспроизводят те инфернальные «шествия развенчанных и низринутых языческих», «умерших богов», которые созерцались христианскими визионерами[1162]; именно эти «боги» «воскресали» к новой культовой жизни в эпоху Ренессанса. Тайны объективной, макрокосмической преисподней – вот, так сказать, трансцендентный аспект карнавальной «церкви»; об этом было сказано выше. Но церковь – это всегда и человеческое собрание. У Бахтина великолепно, с метафизической точностью, сказано, какими должны быть межчеловеческие отношения внутри общины, чтобы была создана среда, благоприятная для присутствия обитателей преисподней – абсолютно реальных существ.
Среда эта – не что иное, как «вольный фамильярно-площадной контакт между людьми, не знающий никаких дистанций между ними»; это то самое «идеальное-реальное» карнавальное бытие, которое возникает при «упразднении всех иерархических различий и барьеров между людьми и отмене некоторых норм и запретов обычной, то есть внекарнавальной, жизни»[1163]. Вертикальная церковная иерархия, зримо представленная архитектурой христианского собора, заменяется в «новом» мировоззрении демократическим равенством, символизируемым плоско-горизонтальной «площадью»; любовь, облагороженная взаимным смирением и благоговением, – «фамильярной вольностью»; устремленность сердец горе' – сосредоточенностью на «материально-телесном низе». Конкретным проявлением возникающей при этом культовой жизни карнавальной общины посвящена практически вся бахтинская книга. Обряды «антицеркви» «являются гротескными снижениями различных церковных обрядов и символов путем перевода их в материальнотелесный план: обжорство и пьянство прямо на алтаре, неприличные телодвижения, обнажение тел и т. п.»[1164] Велика, должно быть, была ненависть Михаила Бахтина к Христовой Церкви, если возрожденческую апологию такого рода «действ» он назвал «замечательной»[1165].
На кульминацию «карнавального» культа Бахтин только намекает, хотя делает это вполне прозрачно. Такой кульминацией является свальный грех, призванный осуществить «новое», становящееся на место церковного, инфернальное единство. Карнавальная толпа на площади, ноуменально – «не просто толпа», но «конкретное чувственное, материально-телесное единство и общность»[1166]. В результате «физического контакта тел», обмена «друг с другом телами», ведущего к «обновлению», «индивидуальное тело до известной степени перестает быть самим собой»[1167]; взамен того