Ознакомительная версия. Доступно 34 страниц из 166
сумел увидеть «дух» человека так, как до него умели видеть только человеческие «тело» и «душу».
«Полифоническая» вселенная Достоевского является, по замыслу Бахтина, живой моделью идеального социума – идеального в том смысле, что каждый его член имеет возможность полностью развернуть в нем свой духовный потенциал. Социальное целое при этом не подавляет личности, не превращает ее в средство для собственных интересов. Но в 30-е годы Бахтин выдвигает новую модель социального бытия: в центре его социальной онтологии теперь оказывается парадигма «карнавала». «Карнавал» – это, в частности, «хор», в котором, как Бахтин показывает в своем исследовании романа Рабле, все личностные голоса подчинены единому целому – карнавальному смеховому «действу». В площадном «смехе» (именно таков дух карнавала), расковывающем бессознательное начало человека, отдельные «идеи», «правды», очевидно, обессмысливаются и нивелируются; личность растворяется в карнавальной толпе. Культурно-историческое значение карнавала, по Бахтину, состоит в развенчании и идейном ниспровержении господствующих ценностей и святынь; вокруг карнавала сложилось множество устных словесных, позже вошедших в литературу «профанирующих» жанров. И из этой стихии карнавальной словесности, утверждает Бахтин, родился роман Нового времени, вобравший в себя с самого начала вольный карнавальный дух. В данной интуиции – сама суть бахтинской теории романа 30-х годов; здесь же нам особенно важно то, что подобное представление о карнавале в 60-е годы вошло в бахтинскую концепцию творчества Достоевского: в Д появляется категория «карнавализованного диалога», отсутствующая в редакции 1929 года.
Считать ли введение «карнавальных» представлений в старый текст книги о Достоевском удачей Бахтина, обогащающей прежнюю концепцию? Органично ли вписывалась заново разработанная четвертая глава в композицию бахтинского труда? На наш взгляд, в редакции 1963 года присутствуют не одна, а две модели диалога: «высокий» диалог учения Бахтина о бытии 20-х годов и «карнавализованный» диалог – «вольный», «фамильярный» контакт «всего со всем» площадных празднеств, открытый и исследованный Бахтиным уже в 30-е годы. Здесь две принципиально разных этики, два разных «духа», два где-то противоположных образа «событийного бытия». Если в 20-е годы философской заботой Бахтина была свобода «чужого Я», то в 30-е – эпоху утверждения монолитной советской государственности – Бахтин очень опосредованно, в форме культурологического исследования (скорее всего, без сознательного на то умысла), показал ночную, подспудную сторону сталинского тоталитаризма (блестяще об этом написано в статье Б. Гройса «Ницшеанские темы и мотивы в русской культуре 30-х годов». – См.: Бахтинский сборник. Вып. П. М., 1991. С. 104–126).
«Карнавализованный» диалог – в каком-то смысле антипод диалога «высокого». Если в «высоком» диалоге раскрывается высшее начало человека – его «дух», а в терминах Бахтина – его «правда» о мире, «последняя смысловая позиция», «идея», то атмосфера «карнавала», напротив, раскрепощает человеческие страсти и вожделения, «дионисический», бессознательный аспект души. Не трезвый разум, но слепая, хаотическая воля бушует в стихии безумия, истерики и припадков, – именно на подобных сценах романов Достоевского делает акцент Бахтин во втором издании своей книги. И хотя бахтинский анализ и здесь вполне адекватен, – он направлен на то, что раньше было принято называть «достоевщиной», – два диалогических принципа в издании 1963 года не приходят, на наш взгляд, к единому знаменателю. Это не уменьшает значения Д: по нашему мнению, второе издание книги представляет для читателя и исследователя больший интерес по сравнению с редакцией 1929 года. Именно по Д можно судить об эволюции и внутренних противоречиях философской «идеи» самого Бахтина.
Прочие расхождения двух редакций имеют второстепенное значение. Надо здесь указать на то, что «социологичность» языка второй редакции в сравнении с первой не столь акцентирована; также особо следует подчеркнуть, что именно в «Проблемах поэтики Достоевского» дополнительно разработана проблема авторской позиции в полифоническом романе; приходит к полному самосознанию бахтинская «металингвистика» как дисциплина, предмет которой – «диалогические отношения». Именно, благодаря труду о Достоевском – книге со своей интереснейшей судьбой – Бахтин вправе называться «русским диалогистом», создателем собственного варианта диалогической онтологии, и занимать достойное место в данном влиятельном европейском философском направлении.
Примечания к книге «Проблемы поэтики Достоевского»
1 По такому принципу в значительной степени построен анализ в книге А. Л. Волынского «Ф. М. Достоевский» (СПб., 1909).
2 Бахтин, видимо, в основном имеет в виду здесь концепции творчества Достоевского, развитые русскими религиозными философами (обзор их см. в нашей вступительной статье к данному тому)
3 Представление о романе Достоевского как «событии» в творчестве Бахтина начала 20-х годов предваряется концепцией «эстетического объекта» как «события» взаимоотношения автора и героя (АГ, СМФ). В конечном же счете оно восходит к бахтинскойонтологии – теории «бытия-события», разработанной в ФП.
4 В связи с категорией «слово» см. прим. 39 СМФ (I том данного издания).
5 Постановка Бахтиным проблемы поэтики Достоевского изначально происходит, как видно из данного места, в русле проблематики АГ – в терминах «взаимоотношений» автора и героя. Категория «другости», «вненаходимости», «избытка видения» и «завершения» в бахтинской эстетике «диалога» философски «снимаются»: роман Достоевского – не только особая эстетическая форма, но и событие этического порядка.
6 До Бахтина «субъективность» героев Достоевского была глубоко осмыслена Н. Бердяевым, острее других мыслителей ощущавшим ущербность «объективирующего» подхода к человеку. Бердяев подметил, что у Достоевского «нет объективного изображения человеческой и природной жизни» (Бердяев Н. Откровение о человеке в творчестве Достоевского (1918) // Бердяев Н. А. О русских классиках. М., 1993. С. 56); правда, в отличие от Бахтина, он считал, что в героях Достоевского выразилось субъектное начало самого писателя: «Все герои Достоевского – он сам, различные стороны его собственного духа» (там же).
7 В русской философской критике под данную, в общем верную характеристику Бахтина не подходит, кажется, одна работа. Мы имеем в виду статью Бердяева «Ставрогин» (1914), в которой главный герой «Бесов» показан – вполне в духе Бахтина – как самостоятельная, не зависящая от автора, живая личность. Так, Бердяев утверждает, что Достоевский «романтически влюблен в своего героя, пленен и обольщен им» (Бердяев Н. Ставрогин // Бердяев Н. А. О русских классиках. С. 46) и что «тайну индивидуальности Ставрогина можно разгадать лишь любовью, как и всякую тайну индивидуальности» (там же. С. 47). Более того, Бердяев рассуждает о судьбе Ставрогина «после "Бесов"» – за пределами романа. В но вой религиозной эпохе, благодаря «нашей любви» к Ставрогину и «молитвам» за него Достоевского, Ставрогин, по словам Бердяева, «воскреснет» в полном блеске своих нераскрывшихся дарований. Нельзя не вспомнить здесь про бахтинскую концепцию эстетической любви автора к герою, – любви, «спасающей» героя, дающей ему жизнь в эстетическом инобытии (АГ); то, что у Бердяева представляется метафизическим воззрением, у Бахтина переведено в план эстетики и поэтики.
8 См.: Розанов В. Легенда о Великом Инквизиторе Ф. М. Достоевского (1891) //
Ознакомительная версия. Доступно 34 страниц из 166