спасающий», здесь прошло детство и молодость Елены Шварц. Здесь она бродила со своим воспетым и оплаканным пуделем Яго Боевичем, которому посвящена книга «Летнее морокко». Переезд в другой район города Елена Шварц переживала как настоящее прощание с родиной, эмиграцию: «Мы эмигрируем в Измайловские роты» («Переезд», 1986).
«Минувшее меня объемлет живо». Птицы те же. Они делают то же, что некогда Соловей. Болезненными усилиями они бурят в замкнутом воздухе прорехи. Эти прорехи – звезды. Из других стихов Шварц мы знаем, что звезды – прорехи, сквозь которые видно сверкающее тело божества[339].
Уже знакомая картина неожиданно получает новый поворот: замкнутым оказывается не только мир (как это было в ранних стихах), но и сердце того, кто глядит на мир. Требуется не только пробить стену ночи – но прорвать ход в глухом, «застящем» сердце. Дело поэта – не только птичье: колотить звуком в глухую преграду, пока ее не пробьешь. Это теперь – и предоставить собственное сердце сверлящему огню, разрывающей сердце божественной Птице. Претерпевание боли открытости.
Эпизод шестой. Побочная линия сюжета
Нарушая хронологическую последовательность, которой мы до сих пор придерживались и одновременно отступая в сторону от нашего сюжета – не просто «птичьего», повторю, но связанного с темой птицы-поэзии, которая должна пробить замкнутость мира, – вспомним стихи 1981 года.
Ворона в монастыре
Е. Пазухину
Слез розоватых жемчуг,
Горький, окатный, светлый,
Стукающий друг о друга,
Высыплю в море стакан.
Долго, долго летела над морем синим
И поселилась над монастырем.
Сена, трухи натаскала и глины,
Дом утеплила тряпьем.
В круглом гнезде беспокойно —
Что я? – тонкая кость и перья.
Издали слышится пенье,
Светят алмазные старцы.
Мило – с высокой березы,
С темной ветки
В одежде вороны
Вниз —
На двор монастырский
Глядеть – на шепчущих братьев,
Черных таких же, как я.
На денное их круженье,
На быстрое их поспешенье
И на суровость их.
О, как в сырые ночи
Кругло они поют!
Они ходят по кругу грачами,
Будто ищут в земле червяков,
Только бес вдруг зыркнет с печалью
В небо снежным бельмом без зрачков.
На оперенной груди
Крест крылом начерчу
И в братнее это вращенье
В темном куколе слечу.
Лечу я кругами и вижу:
Ворота, свечи, река.
Немотствующую рыбу,
Немого над ней рыбака.
Вниз тяжелою силой влекома —
И хочу я подняться к дому,
А уже не могу, не могу —
Звезды грубо глаза посолили,
Крылья вянут и изменили,
А ноги растут на бегу.
И когда я спускаюсь ниже
Становлюсь я как все, как все
И, клюв свой упрятав в перья,
Ступаю средь ряс в росе.
Бреду среди иноков инок босой,
Будто тоже – ограда и столп,
И темная узкая церковь
В тонкокостный ударится лоб.
Кланяюсь я и молюсь, а старец
(в жилах у него золотая пыль)
Говорит: «Над усопшим братом,
Брат, прочти вдогонку псалтырь».
Но из горла клики и клекот
И черных засохших цветов поток,
И когда я, кусая крылья,
Бегу из церкви наискосок.
Слышу крики я: «Старче, что ты!
Это новенький, глухонемой».
Но уже я вприпрыжку и лётом
Возвращаюсь домой.
Во тьме промозглой весною светло,
Катится круглое пенье —
Белое колесо, темные спицы.
Протягиваем крыло
И носим в ночи мы, птицы,
Витое высокое пенье,
Впрягшись в его колесницы.
Здесь (не единственный раз у Е. Шварц) рассказана попытка свести воедино два любимых «жития», превратить «птичье житие» в «иноческое». Этот сюжет развернется впоследствии в «Лавинию», большой цикл-повествование из 78 стихотворных частей.
Стихи этого ряда («поэт и монах», «искусство и конфессиональная вера») обыкновенно говорят о сорвавшейся попытке свести воедино поэзию и «упорядоченную», уставную религию (разве что Музы заказывают в храме заупокойную службу по себе, как в «Хомо Мусагет»). Но обсуждения собственно религиозного содержания поэзии Елены Шварц и, в частности, ее отношений влечения-отталкивания с церковным православием я не собираюсь касаться. Я хочу говорить только о том, что относится к нашему сюжету и что дает иную перспективу, чем те стихи, о которых речь шла выше. Здесь главной точкой разрыва оказывается именно «птичий» (читай: поэтический) язык. Ворона, обернувшаяся иноком, хочет читать псалтырь —
Но из горла клики и клекот
И черных засохших цветов поток.
«Птичье житие» возвращается из монастырского «круженья» на круги своя в буквальном смысле. Разрыв двух «житий» здесь сюжетно очевиден и очень легко может перенестись в идеологическое обсуждение (идущее с романтических времен противопоставление художника и духовного человека). Но существеннее другое: в конце концов два этих несоединимых жития параллельны – но описаны тем же образом: кругового, круглого пения. Одно служение на разных языках. Первое (птичье) – природно, биологично (Е. Шварц любила – и в стихах, и в прозаических «определениях» – отмечать природное, органическое, телесное начало поэзии, особенно тесно связанное с кровью и сердцебиеньем). Второе (иноческое) в ее изображении выглядит как «уже неорганическое», нетленное, подобное минералам («алмазные старцы», «в жилах у него золотая пыль»).
Эпизод седьмой. Неожиданный финал
Возвращаемся к нашей основной сюжетной линии.
Тебе, Творец, Тебе, Тебе,
Тебе, земли вдовцу,
Тебе – огню или воде,
Птенцу или Отцу —
С кем говорю я в длинном сне,
Шепчу или кричу:
Не знаю, как другим, а мне —
Сей мир не по плечу.
Тебе, с кем мы всегда вдвоем,
Разбившись и звеня,
Скажу – укрой своим крылом,
Укрой крылом меня.
(2004)
Птица (Птенец) этих стихов – не совсем из того ряда, о котором мы говорили. Эта птица – не обязательно поэт, это человек (ср. «Жалобу птенца» из «Простых стихов для себя и для Бога»[340] и другого птенца, который заводится внутри