— На днях кто-то меня спрашивал, что я думаю о Либермане. Я, собственно, не знал, что сказать. Не так уж хорошо его знаю. Хотя, мне кажется, он уже целую вечность околачивается поблизости.
— Надо же! Кто бы это мог расспрашивать про Либермана?
— Кто-то с «Биб». Как видно, Либерман собрался повидать войну. В качестве военного корреспондента. Пожалуй, «Би-би-си» могла бы его командировать. Может, они хотят сделать его ведущим новой программы? Как знать? Они совершают свои чудеса самыми причудливыми способами. Я просто подумал, может, ты выскажешь свои соображения, а я передам им? — Он пригубил чай, ощутил, как пар прочищает носовые проходы. — В том смысле, что ты работала с ним не меньше других. Даже больше.
— Ну… — она пальцем заложила страницу в книге, — мне его всегда было ужасно жалко. Он вечно рассказывал о своей семье, о тех, кто остался в живых, живет в страхе перед теми лагерями. В Вене, кажется? Может, они уже все погибли. В общем, он больше о них не заговаривает… Как это подло, что люди продолжают умирать, когда исход войны уже решен!
— Интересно, есть ли у него способ узнать? Когда-то у него вроде были связи на той стороне.
— Не знаю. Но он отчаянно беспокоится, это я вижу. Никто из моих знакомых так не состарился за последние годы. Думаю, это от неизвестности: что с ними.
— Мне все вспоминается ночь, когда он рассказал мне про свою вторую жизнь, — странное дело, две совершенно разные жизни, почти не соприкасаются. Очень уж это расчетливо. Одна жизнь в Европе, потом другая, в Голливуде, и еще третья — здесь во время войны. Он и сам недурной актер. Наверняка.
— Ах, американская интерлюдия! — Сцилла снисходительно хмыкнула. — Да, он в некоторой степени лицедей, что правда, то правда. Вся жизнь — что-то вроде спектакля. Жаль мне того, кто возьмется писать его биографию.
— И еще какая-то жена-мексиканка, из гламурных девиц.
— Да, — улыбнулась она, — что-то очень сенсационное.
— Он, верно, настоящий дьявол по части женщин.
— Да, по слухам. Это твой знакомый с «Би-би-си» рассказывал?
— В общем-то да, он. Сказал, как о чем-то общеизвестном. Как про Гомера Тисдейла.
— Ну, он ведь довольно привлекателен, верно?
— Гомер?
— Либерман, милый. Есть в нем такой животный магнетизм, тебе не кажется? Как в той песне… «дайте мне дикаря».
— А как насчет политических взглядов? Ты же знаешь «Би-би-си».
— Ни разу не слышала, чтобы он говорил о политике. Кроме нацизма, конечно.
— Как он должен их ненавидеть, — тихо сказал Годвин.
— Ненавидеть, да. Но тут больше прорывается что-то другое… Мне кажется, страх. Он, по-моему, испытывает перед ними какой-то нутряной, очень личный страх.
— Должно быть, это сопутствует животному магнетизму. Женщин разве поймешь?
— Ну, тебе не обязательно рассказывать на «Би-би-си» о его животном магнетизме.
Она развернулась, встала с кушетки и подошла к нему, положила руки на плечи.
— Пей чай, любимый. Погрей горло.
Она дождалась, пока он выпил.
— А теперь отправляйся в постель. Я на тебя рассчитываю… Тебе надо хорошенько пропотеть, чтобы выгнать простуду… Ты как, в состоянии? — щекотно шепнула она ему в ухо.
Пристли взял след и уже не мог от него оторваться. Он был авантюрист по натуре, ему нравилось притворяться, и он в любой роли чувствовал себя как дома. Он был уверен, что не ошибся насчет Либермана, и твердо решил доказать свою правоту Годвину. Ради этой цели он даже потратил немного своего драгоценного времени на прогулки со старым знакомым — частным детективом. Они искали новых доказательств измены Либермана. Таковые нашлись не сразу, но в конце концов их труды окупились.
Годвин вышел из Дома радио на блестящую от дождя и фар такси Портленд-плейс, когда Пристли, вылетев из дверей, нагнал его и пристроился рядом.
— Так и не решились?
— Сцилла считает, что с ним все в порядке. Честно говоря, Джек, трудно представить его работающим на наци.
— Тому может быть множество причин. Например, он вовсе не еврей, каким его считают. Или он делает это ради денег. Или из-за любви. Или они его шантажируют. Сколько угодно причин.
Годвин задумчиво кивнул.
— Да, шантаж. Должно быть, в этом и дело.
— Ну вот, я нашел его женщину. Та еще женщина. Не из тех, кого ожидаешь увидеть рядом с нашим другом Либерманом. Не из театрального мира, даже не похожа. Но он постоянно навещает ее, по меньшей мере раз в неделю. Маленький домик в Голдерс Грин.
— С какой стати она должна нас интересовать?
— Не знаю, Роджер. Но он ее прячет, он пробирается к ней тайком… Если вы не доверяете человеку, тогда каждый его поступок должен вас интересовать. Почему она таится? Может, это ею его и шантажируют… или она — его контакт… или он ее любит, и оба они нацисты — словом, надо выяснить.
— Как, Джек?
Годвин был сделан не из того теста, какое требуется для этих шпионских страстей, как выражался Пристли. Пристли-то просто купался в них.
— Я — актер. Сочиним маленькую пьеску. Ни о чем не беспокойтесь.
Дом в Голдерс Грин оказался стоящим на отшибе трехэтажным зданием с клумбой засохших цветов перед парадной и с плющом, вьющимся по пузырящейся, облупленной штукатурке вдоль окна спальни. Его побеги напоминали перерезанные вены. В окнах, выходивших на улицу, было темно, но из глубины дома пробивался слабый свет. Здесь было холодно и сыро, и никто не думал привести в порядок клочок газона или облупленные стены.
Пристли нажал звонок. Лицо его утрачивало живость, застывало угрюмой жесткой маской театрального злодея. Он упрямо жал на кнопку звонка, и к тому времени как за дверью послышались шаги, перед Годвином был другой человек с новым характером. Дверь осторожно приоткрыли, и он мгновенно вставил в щель носок ботинка, а голос его стал гуще и ниже и приобрел выговор северного райдинга графства Йоркшир. Он буркнул что-то насчет полиции Большого Лондона, взмахнул каким-то значком или карточкой — Годвин не успел разглядеть — и ввалился в полутемную прихожую. В холодной неприветливой полутьме Годвину почудился запах гербария.
Женщина была невысокой, тоненькой, чуть горбилась, седые волосы укладывала в узел на затылке. На ней было серое шерстяное платье хорошего покроя и толстый свитер с вывязанным узором жгутов, который удерживала на горле цепочка. Узкое лицо, голова чуть клонится книзу, словно цветок, склоняющийся на тонком стебле. Она провела их по коридору в неярко освещенную столовую. На столе, покрытом желтой кружевной скатертью, не было ни тарелок, ни вазы.
— Что я сделала?
Ничего жалостнее этих трех слов Годвин в жизни не слышал.
— Я должен задать вам несколько вопросов, мадам. Вы знакомы со Стефаном Либерманом, не так ли?