Огонь, расправляя горячие крылья, охватывал жизнь Милены, воспламеняя одну за другой веточки ее нервов. Возможно, они ветвились по кодам «да-нет» или «один-ноль», но общая схема-матрица вела к чему-то густому и жидкому, как магма.
«Я всхожу подобно дереву, все более и более мелкими веточками, каждая из которых — очередное “я”. Но корни утеряны, корни всего моего мира утрачены. Нервы сдают, и язык от этого путается. Грамматику от этого коробит. Вот уж и впрямь Неправильная Морфология».
— Потому что Прошлое — это ты, — говорит откуда-то Рут. «Сейчас?»
Очищающий пожар бушевал в ней, освещая память.
Чистилище.
МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА, как она стоит на перроне в Чехословакии. Она держалась за руку матери. За навесом платформы, на самом-самом конце железнодорожных (точнее, сделанных из розового коралла) путей мерцала звездочка. Звездочка эта, медленно увеличиваясь, двигалась к ним. Милену охватывало небывалое волнение.
— Тфшш-тфшш, тфшш-тфшш, — изображала Милена поезд.
Заходя на станцию, поезд с большущими каучуковыми колесами озабоченно шипел, лязгал и поскрипывал. Вагоны тянулись за локомотивом, как хвост гусеницы. С карканьем кружили над соседним полем вороны.
Поезд был большой, сильный и добродушный, каким был когда-то ее отец. Как будто это он снова вернулся. Раздавался громкий, добротный стук-бряк, будто это отец рухнул на диван и затеял игру с маленькой Миленой. Только вот между ней и поездом находился зазор. Какая-то брешь, темная и большая; Милена даже могла в нее ненароком провалиться. Ведущие в поезд ступеньки были большие, выше ее ростом, — взрослые ступеньки, не рассчитанные на детей.
Вот мать подняла Милену, как она в свое время делала, передавая ее в руки отцу. При этом она сказала: «Поднимаемся! Ну давай шагай: раз, два».
— Nastupajem! Raz, dva.
«Она говорит не по-английски, — изумленно поняла Милена Вспоминающая. — Она говорит по-чешски, а я понимаю каждое слово. Даже лучше, чем я когда-либо понимала английский. Английский язык не такой: он не влечет, не захватывает меня. Английский — другое измерение, иная вселенная. Чешский язык, чешское время, чешское мировосприятие. “Поезд” — “Train”: разве можно его сравнить с чешским “vlak”. “Train” — это что-то до оскомины британское, скучновато надежное, какое-то обыденное. То ли дело “vlak” — в этом есть что-то резкое, грубовато-мощное; оно везет тебя в город, где так много всего увлекательного. А раз “vlak” — понятие уже само по себе значительное, то покинуть вокзал так просто, незаметно он не может. Нужно, чтобы там непременно толпился народ и все махали на прощанье платками. Чтобы из окон высовывались руки и головы женщин и чтобы напоследок обнимались и спешно давали провожающим какие-нибудь срочные наказы или советы. “Верните мои книги!”, “Не забудьте сказать Юлиане, чтоб обязательно проведала тетушку!” Как будто эти люди расстаются навеки и никогда уже больше не увидятся».
Милена с матерью входят в вагон, где их рядами встречают лица пассажиров, и среди них дама в очках и шубе с воротником из цельной лисы.
— Mami, proc ma ta pani na sobe mrtve zviratko?
«Мама, а зачем на той тете мертвый зверек?»
Вопрос остается без ответа. Весь вагон смеется, включая и саму даму в очках, хотя губы у нее поджаты, а глаза сужены от злости. Вопрос без ответа потому, что, если вдуматься, вразумительно на него действительно не ответить. Нельзя же, в самом деле, сказать, что дама от этого становится красивее. Эта усохшая мордочка мертвой лисы, задумчиво кусающей себе хвост, — неужели действительно стоило напяливать на себя это?
Раскаты хохота ребенка смущают и настораживают. Девочка хочет, чтобы до дядь и теть дошло: вопрос действительно не такой уж и дурацкий.
— Snedlaje napied? Mela je ochocene?
«Она ее перед этим съела? Это у нее была такая домашняя животная?»
— Milena, — казалось бы, с улыбкой говорит ей мать, а сама нервно, загнанно косится по сторонам. Никто больше не умеет произносить имя дочери с такой интонацией.
Голос матери поднимается и падает, ласкает, одновременно любя свою дочь и жалея, смущаясь и теряясь. Милена доставляет матери много огорчений. И не только огорчений — боль здесь смешивается со многими чувствами. И то, как мать произносит ее имя, воссоздает смысл, заключенный в самом этом имени.
Милена вспоминает, что имя это значит «Любящая».
«Я по-прежнему ношу это имя, только до сих пор я забыла его истинный, сокровенный смысл». Теперь с имени словно была снята маска, восстановив его значение; воскресив голос матери, вновь произносящий его с тем звучанием, какое Милена слышала в своем тогдашнем, первом мире.
Мать подтягивает Милену к сиденью, а сама говорит ей громко — чтобы услышали все остальные:
— То nikdy nebylo zviratko, Milena. To narostlo. Pestuji kozesinu jako mstliny.
«Оно никогда не было зверьком, Милена. Его вырастили. Меховые шкурки выращивают, как растения, в питомниках».
Милене хочется знать, зачем так делают. Но она боится, боится еще одного взрыва смеха. Она вся сжалась, как шагреневая кожа. Очевидно, задавать вопросы нехорошо. Вопросы показывают, что она глупая. Девочка уже знала, что она глупая, что ей нужно прятаться, сидеть тише воды ниже травы. Время от времени ей давали вирусы, но они не приживались. Ученье в готовом виде ей не давалось. У нее была сопротивляемость к ученью.
Мать поднимает Милену на сиденье. Милена чувствует, какая она маленькая и легкая — вот сейчас подкинь в небо, и полетит как перышко. Это даже занятно — быть такой легкой, такой трепетной, как огонек спички. Время кажется таким медленным и тягучим, как мед. Ножки у Милены болтаются высоко над полом. Мать усаживает ее поглубже на сиденье, и тогда ножки у нее торчат вперед, как у куклы. Почему-то у взрослых ничего не делается в расчете на детей.
Слышится легкий скрежет, и все в вагоне внезапно дергается в одну сторону. Медленно, словно нехотя, поезд начинает отходить.
— Zamavej no rozloucenou, Milena.
«Помаши на прощанье, Милена».
Мать начинает вдруг тихонько плакать. Ребенок озадачен. Ей было сказано о предстоящем отъезде, но она как-то не принимала это всерьез. Уезжать, куда? Какое еще бывает место для житья? Прага? Было бы здорово, но ведь ей же самой говорили, что в Праге опасно? Родители же вроде для того из Праги и уехали, чтобы спрятаться?
Уплывает из вида грязноватая маленькая станция. Деревню отсюда не видно. Вон деревья, знакомая речка; сквозь густеющую вечернюю дымку видно, как пасутся коровы. А вон шпиль на круглом куполе церкви. Постепенно все поглощает тьма.
«Дом, — плакала Милена Вспоминающая. — Это же мой дом». Милена-ребенок не плакала. Для нее это был просто плывущий за окном пейзаж. «Страна, которой я больше так и не увидела, — думала Вспоминающая. — Расплывающийся образ, неотъемлемая часть меня — место, которое я постоянно носила у себя в памяти, но так и не могла вспомнить. До этого момента».