любезный, восхитил учителя истории классной работой на тему «Явление божьей матери князю Андрею Боголюбскому». Во время витмеровского дела он со всеми заговаривал о витмеровцах вроде как сочувственно, а когда раскрылось, что он ябедник, фискал, то весь класс от него отвернулся, прекратили всякое общение, пришлось родителям перевести его в другую гимназию. Был он сын какого-то купчика с Андреевского рынка.
— А ну веселей! — скомандовал Кандауров. — Сабанеев! Ать-два!
Что ж! Веселей так веселей. Пусть не знает Кандауров, о чем я думаю. Пусть считает, что я просто так приуныл.
Через два или три дня попали мы под немецкий огонь, и пришла моя очередь — меня стукнуло осколком снаряда, и отправился я в санитарном поезде в Тверь, где и провалялся в госпитале всю зиму. Лежал в запахах гноя, среди смертей, стонов и матерщины. Переписывался из всех родных только с сестрой. Моя мать не могла уже и письмо написать. Она выпала из жизни. Сестра писала мне, что изредка мать вдруг начинала спрашивать обо мне, тревожиться, даже как будто вспоминала, что я на войне, на фронте, но потом опять все затуманивалось, и она уходила в свой темный колодец.
Однажды, когда я уже почти поправился, Петр Петрович Коростелев письмом в траурной рамке известил меня о кончине моей матери — «не вынесла переживаний». У него была манера выражаться неопределенно и многозначительно. Очевидно, он намекал на военные поражения, так получалось по контексту. Не от военных дел умерла моя бедная мама, но Петр Петрович любил отгладить, отутюжить любое событие, особенно же событие трагическое, на приличный общепринятый в данный момент манер. Так получалось красиво — патриотка не вынесла поражений русской армии и умерла!
Я не плакал, только какое-то оцепенение одолело меня. Не хотелось ни есть, ни пить, ни разговаривать. Траурную рамку на конверте все в палате заметили, и никто меня не трогал. Удивительно деликатны и понятливы люди, знающие, что такое смерть и горе.
В марте шестнадцатого года я вернулся обратно в полк, стоявший тогда у озера Нарочь, сразу попал в бой и меня опять ранило. На этот раз меня эвакуировали в Петроград, в Николаевский военный госпиталь. Тут я лежал до зимы, и за эти месяцы часто меня навещала сестра моя Люда.
В конце шестнадцатого года меня выписали из госпиталя и назначили в шестой саперный батальон, в роту кандидатов в школу прапорщиков. Батальон стоял в самом центре Петрограда, на Кирочной улице.
Только позже я узнал, что обязан своей сестричке тем, что меня, пехотинца, направили в специальные войска, в которых было все-таки легче, чем в пехоте. Сестра заставила господина Коростелева проявить свою заботу. С его связями ему не стоило труда удовлетворить просьбу жены. В конце концов, всегда приятно показать свою отзывчивость и доброту, когда для этого надо всего только потратить пять минут на телефонный разговор с кем-нибудь из приятелей, которые на все готовы ради такого господина, как Петр Петрович Коростелев. Одно обстоятельство все же льстило Петру Петровичу. Как-никак — а я был георгиевский кавалер, дважды раненный. Такой родственник украшает семейный букет. Коростелев обещал Люде и в дальнейшем не обойти меня своим вниманием — он же наметил мне выгодную должность в столице, в тылу, после того как я стану наконец офицером. Для того он и наладил меня именно в саперы. Готовил в начальники для вящей славы и выгоды семейства.
Мне смешны были все эти старания, были они внутри того обихода, который для меня вроде как кончился. И в госпитале, и в саперной части — везде я чувствовал, как повышается градус, накаляется атмосфера, все откровенней и безбоязненней становились солдатские разговоры, да и не только разговоры. Сам я тоже вел эти разговоры, даже пытался объяснять завтрашний день России. Этот крен в будущее все резче ощущался, а все-таки когда питерский гарнизон восстал, то в первые моменты это событие показалось неожиданным. Все, казалось, к этому шло, агитация стала сильной, а вот когда случилось в реальности, то поразило очень. Вот так, воочию, солдаты вдруг пошли против правительства, против всех своих начальников, и оказалось, что это можно сделать во время войны с Германией! Но очень быстро почувствовалось, что завтра события произойдут пограндиозней, чем та революция, которую стали называть Февральской. Открылись горизонты, сильным ветром сдуло царя с тюремщиками и жандармами. В первые дни просто даже странно было слышать, как офицеры говорят солдатам «вы». Удивительно! Но это было только начало.
VI
Зачинщиками солдатского восстания в петроградском гарнизоне были, как известно, солдаты Волынского полка, а казармы нашего саперного батальона находились как раз рядом. Так и получилось, что волынцы нас первых выстрелами и криками «Саперы, выходи!» оповестили 27 февраля 1917 года о начавшейся революции.
В первые часы и у нас в батальоне, и в соседних казармах, и на улицах группы офицеров пытались сопротивляться, и у нас, например, было убито немало офицеров, в том числе и командир полка. Но это только в самом начале восстания. Затем уже полки один за другим присоединялись к революции и с командирами во главе, с оркестрами впереди маршировали к Таврическому дворцу. Оркестры играли «Марсельезу», гимн революционный и в то же время французский, союзнический. На офицерских погонах, на генеральских шинелях — красные банты. Ура! Да здравствует свобода! В первый день я не понимал еще, что много тут от маскарада. Казалось мне, что все своды рухнули, никаких тормозов не стало, жизнь сдвинулась с места и устремилась в нечто неизвестное, неиспытанное и потому необычайно привлекательное. Впоследствии мне довелось много читать о событиях того дня и всего семнадцатого года и в мемуарах, и в художественной литературе, в частности и о нашем саперном батальоне читал я в одном романе. Так что повторять то, что там написано, не стану. Пойду своим путем.
В то утро на радостях я решил забежать к родным, которые жили близко, на Литейном проспекте. Пока солдаты обезоруживали сдавшихся жандармов, я завернул в подъезд, взлетел по лестнице и дернул звонок.
За дверью тишина, потом тихий голос сестры:
— Кто там?
Я отозвался.
Скрежет, скрип замков и задвижек, и дверь отворилась.
— Скорей!
Я вошел. Сестра тотчас же захлопнула дверь, встала спиной к ней и вымолвила облегченно:
— Слава богу! Ты жив… Я так о тебе тревожилась…
Так странно было попасть мне в эту отгороженную от мира квартиру с вольного воздуха, которым я только что дышал. Неужели же моя милая родная Люда струсила?
В большой комнате, душной от мягкой мебели,