им от богобоязненной матери и иезуитов. На словах он утверждал, что все народы обязательно должны получить свои национальные права и своих представителей в сейме, но в то же время давал понять, что Мессия всех человеческих истин уже пришел в образе Христа и что все нации без исключения должны припадать к этому источнику, когда им чего-то не хватает, пасть перед ним на колени и пить из него. Кто-кто, а евреи должны первыми сделать этот шаг, как его уже сделали новые христиане, то есть приверженцы Франка в Польше… Крещеный еврей, ставший миссионером, не смог бы проповедовать лучше! Было похоже, что молодой Чарторыйский во время своего последнего визита в Вену встречался со множеством франкистов, наслышался о том почете, который оказывал король Франц II[367] самому Франку и Еве, его дочери, и это произвело на молодого князя сильное впечатление…
Как бы там ни было, но при таком отношении к еврейскому населению, оказавшемуся в России вместе с захваченными польскими провинциями, было более чем сомнительно, что этот «просвещенный» князь поддержит предоставление прав евреям перед своим юным царственным другом Александром и сейчас, и когда тот взойдет на российский престол.
Кроме того, реб Нота понял, что все надежды на самого принца Александра пока тоже еще выстроены на песке. Правда, императрица Екатерина не любила своего «помешанного» наследника Павла не меньше, чем когда-то своего муженька-недотепу Петра III. И ей хотелось посадить на престол «удачного» внука. Но это противоречило всем русским традициям. Перепрыгнуть через голову Павла, какой бы сумасшедшей эта голова ни была, не так-то легко. Из того, что Павел играл в Гатчине в солдатики, выросли целые полки — битые, поротые, оттасканные за усы, но все-таки хорошо вымуштрованные на русско-немецкий манер. Эти люди-истуканы, одетые в парики и панталоны с чулками, пойдут в огонь и в воду, когда им прикажут, потому что… иначе они не могут и собственной воли в их много раз битых головах нет. Такие полки создал «полусумасшедший» Павел вокруг себя, и с этим приходилось считаться.
От самого Павла, судя по всему, тоже не стоило ожидать ничего особенно хорошего. Судя по безумным выходкам, которые он устраивал со своими солдатами и офицерами, можно было предположить, что не меньшие безумства он будет устраивать и со своими гражданскими подданными, когда императорская власть попадет в его руки. Из уст в уста в Петербурге передавалась история о том, как наследник Павел однажды напился в Гатчине, выбил зубы офицеру свиты и при этом хрипло орал: «Ты будешь верен? Будешь?.. Погоди, скоро моя дорогая мамочка протянет ноги, и я станут царем. Тогда я велю выкопать моего убиенного отца из могилы и мертвого усажу его рядом с собой, надену на его череп корону, а матушкиных гвардейских офицеров и любовников во главе с Гришкой Орловым, которые его убили, заставлю стоять на коленях перед их мертвым царем и их живым царем и кланяться до земли. Лбом биться об пол…»
При этом Павел так хрипло и страшно расхохотался, что дрожь напала на всех свитских вокруг. Сорокалетние закаленные солдаты стояли ни живы ни мертвы, забыв всю вколоченную в них дисциплину, и клацали зубами.
Эти и подобные безумства не обещали ничего хорошего в грядущие годы, как только Екатерина закроет глаза, ни для ее близких, ни для далеких, ни, уж конечно, для инородцев. Чем меньше о них известно, тем подозрительнее они будут казаться любому тирану.
А если бы даже старой императрице удалось реализовать свой план, все равно очень сомнительно, окажется ли ее внук Александр, на которого его близкие друзья и бабушка возлагали такие надежды, на самом деле столь большим праведником, как думал о нем молодой Чарторыйский. Родители и умные придворные, знавшие молодого князя и прислушивавшиеся ко всем дворцовым сплетням, думали несколько иначе.
2
Такие либеральные люди, нынешние и будущие вожди русской политики, как сенатор Новосильцев, Куракин и Сперанский, полагали, что внук Екатерины — человек странный… И немецкие родственники со стороны матери, и родственники с русской стороны считали Александра двуличным, человеком, который не держит слово и назавтра же забывает, что пообещал. Но, даже забывая свои обещания, он улыбался так сладко, что у людей не хватало мужества приставать к нему, настаивать. А то он, не дай Бог, еще нахмурит свой светлый лоб и надует свои детские губки… И не всегда такое его поведение воспринималось как дурное, потому что люди знали, что сам он, этот семнадцатилетний принц, вел двойную игру и постоянно вынужден был считаться и с отцом, жестоким и свирепым солдафоном, и с бабкой, играющей в либерализм, уважение к человеку и любовные идеалы. Бабка и отец уже так отдалились друг от друга, что каждый из них завел свой отдельный двор с собственной свитой, собственными советниками и лизоблюдами. Отец завел отдававший казармой «малый двор» в Гатчине, а бабка — «большой двор» в Петербурге, полный тряпок, бахромы и духов, — во вкусе уже больше не существовавшего французского Версаля. Несуществовавшего потому, что там с короля сняли корону вместе с головой…
Бабка Екатерина каждый раз жаловалась на внука, когда тот торопился в Гатчину, чтобы изучать там «фрунт». А отец наводил на него свои налитые кровью глаза и хрипел, что уже пришло время ему, женатому семнадцатилетнему парню, наконец отвыкать от бабьего царства своей бабки, взяться за «фрунт» как следует и стать дисциплинированным солдатом, если он хочет добиваться дисциплины от других. Погоди, погоди! Скоро отец за тебя возьмется…
Юный Александр носился между Петербургом и Гатчиной в постоянном страхе. В присутствии отца на него буквально нападала дрожь. Он не раз видел, что отец делает с офицерами своей свиты. Так почему бы ему не сорвать великолепный парик с собственного сынка, не схватить его за волосы и не стукнуть головой об стенку, крича: «На колени, сукин сын!»? Потерять бабкино императорское расположение он тоже боялся. Отец может хрипло орать, сколько заблагорассудится, но вся власть сосредотачивалась в бабкиных морщинистых жирных ручках с ямочками на суставах и с несколькими кольцами на каждом пальце. Она была капризна, эта старуха, и постоянно влюблена, как кошка. Но все-таки она его защищала, возилась с ним гораздо больше, чем родная мать. С ней стоило жить в мире.
Эта разорванность между солдатским «фрунтом» и бабьим царством, между безграничной жестокостью и женской ревностью с детства влияла на него: с одной стороны его калечили, с другой — лечили; с одной стороны унижали, с другой — возвышали…