этот момент вражды к Ирен. Без малейшего сопротивления она отдалась порыву великодушия и чувствовала глубокое облегчение оттого, что смолкло все низкое в ее душе.
* * *
Луи Ларп, одетый во фрак, распахнул двустворчатую дверь:
— Барышня, кушать подано.
Брат с сестрой сели друг против друга в большой парадной столовой, где в камине жарким огнем горели сухие виноградные лозы. На столе, покрытом белоснежной скатертью, блестело массивное фамильное серебро. В саду щелкал соловей, сирень стояла вся в цвету, но как будто озябшая — погода была холодная. Дени сказал, что это из-за новолуния. Ночью придется жечь гудрон, окутать пеленой дыма кусты винограда и плодовые деревья. Он заметил, что Роза иронически глядит на салфетку, которую он засунул уголком за вырез жилета, как это делал Кавельге. Покраснев, Дени расправил салфетку и положил ее на колени. Что за привычки он приобрел! Сестра принялась делать ему замечания, как в детстве: «Не стучи ложкой по тарелке… Дени, убери локоть!»
Они поговорили о Жюльене, об отце, о матери, удивляясь, что говорят о них так свободно и сидят одни в этой столовой, где еще не так давно царил Оскар Револю. Что ж, все старшие умерли. Огонь в камине почти потух, и тлеющие изогнутые лозы стали клубком огненных змей.
Холодная весна окружила дом опасным мраком студеного вечера. Иногда то брат, то сестра бросали в разговоре какое-нибудь имя, которое раньше они избегали произносить, вспоминали, например, Пьера или убитого Ландена, — теперь не надо было бояться прежних запретных тем.
Наконец Роза встала.
— Я провожу тебя и сама поговорю с Кавельге. Не стоит откладывать…
Ей казалось таким легким делом проявить великодушие. Надо будет поцеловать Ирен. Ей не терпелось показать себя доброй и благородной. Дени пристально смотрел на нее, и его круглые, как у ночной птицы, глаза заволоклись слезами. Он взял сестру за руку, но не поцеловал ее. Они вышли из дому. Первый раз в жизни Роза услышала ночной зов кукушки: три отрывистых ноты, а вслед за ними нечто вроде злобного шипенья.
Глава двадцатая
— Ну да, Ирен, теперь только вы одна будете распоряжаться в бельевой.
И впервые Роза увидела, как красное угрюмое лицо Ирен просветлело. Горы простынь и салфеток, хранившихся в огромном шкафу, очаровали дочь Марии Кавельге. Она недавно вернулась из лечебницы, где произвела на свет ребенка, и лишь несколько дней назад переселилась в «господский дом».
Итак, Роза отказалась от своей последней привилегии. Сделала она это с легким сердцем, для нее было важно только одно: проявить великодушие и щедрость по отношению к Ирен. Она не спрашивала себя, почему ей ничего не стоят эти мелкие жертвоприношения: вероятно, она гораздо меньше, чем это казалось ей, была привязана к вещам.
— Вот эти простыни вытканы в Леоньяне в те времена, когда наши с вами прабабки пряли, сидя вместе у камина.
— Уж чего там! Наш род — Кавельге, значит очень даже старинный.
— Конечно. Старинный и хороший род, — подхватила Роза, думая про себя: «Ну, наконец-то она приручилась!»
Молодая хозяйка взяла связку ключей, заперла шкаф и стала расстегивать блузу, заявив, что маленький, вероятно, голоден.
— Погодите, Ирен. Вы разве забыли, что сказал доктор? Надо дать ему бутылочку рисового отвара… Нынче утром у него опять был понос.
— Что ж мне, по-вашему, голодом его морить?
— Дени будет огорчен, — уговаривала ее Роза. — В такую жару очень опасно перекармливать ребенка.
Ирен сердито ответила, что она не обязана слушаться Дени.
— Да вот, не обязана. И с завтрашнего дня начну прикармливать Поля супом, — добавила она с вызывающим видом.
И когда Роза запальчиво крикнула:
— Ну, это мы еще посмотрим!
Ирен язвительно спросила:
— Чей это ребенок? Мой или ваш?
— Это сын моего брата, он носит нашу фамилию, и я не позволю…
Ирен выбежала из комнаты, хлопнув дверью Роза в замешательстве стояла с минуту посреди бельевой, раскрасневшаяся от гнева и удушливой жары. Нет, не хватит терпенья ждать, когда вернется Дени, лучше сейчас же поехать трамваем в Бордо и разыскать его в теннисном клубе, куда он заходил поразмяться, кончив занятия в конторе (у «Фермы Леоньян» с недавних пор завелись склады и контора на улице Сен-Жан). Домой Дени привезет ее в своем новом автомобиле «даррак». Нужно на этой же неделе найти опытную няню — ведь речь идет о здоровье, а может быть, даже о жизни ребенка.
Зайдя к себе в комнату. Роза надела изящную соломенную шляпу, в которой голова ее казалась совсем маленькой. Достаточно ли глубокий у нее траур? Белый шелк на вставочке не матовый, а блестящий. Это нехорошо. Она сняла розовый бутон, приколотый к поясу. Жары она не боялась. Пришлось довольно долго ждать трамвая на той самой остановке, куда она прежде спешила, чуть забрезжит рассвет. Над раскаленной землей простиралось бледное небо. Трещал один-единственный кузнечик, притаившийся где-то под пыльным вязом, с которого опали почти все листья. Еще задолго до того, как показался трамвай, Роза услышала его дребезжащий звонок.
В сумочке у нее со вчерашнего дня лежало письмо Пьера Костадо, которое она, не распечатав, небрежно сунула туда. Она вскрыла конверт, бегло пробежала глазами несколько строк: «Пятьдесят градусов… Тебе, пожалуй, покажется невероятным… Но я переношу эту палящую жару без особого труда. Сейчас, когда я пишу тебе, вокруг — глубочайшая тишина. Однако никто не спит…» Роза перевернула страничку: «Все мои рассказы, наверно, кажутся тебе глупыми… Я и счастлив и страдаю. Некому душу излить, хотя окружающие любят меня и полны той бессознательной, нерассуждающей доброты, которая идет от сердца. Я среди них самый слабый, и они всячески стараются мне помочь…»
Роза положила письмо в сумочку и припудрила пылающие щеки. Было уже шесть часов вечера, но косые лучи солнца жгли ее сквозь полотняные шторки на окнах вагона. Сойдя с трамвая, она наняла извозчика и поехала в клуб. Раскрытый зонтик скрывал ее лицо. Но Дени ее узнал и, отойдя от кучки теннисистов, направился к сестре. Играть он еще не начал и поэтому предложил Розе сейчас же ехать: они еще успеют немного прокатиться по вечерней прохладе.
Роза, однако, не решилась заговорить с братом о том, что надо взять няню через бюро по найму прислуги. Лучше его сейчас не раздражать. Дени поехал как был — в белых фланелевых брюках и теннисных туфлях. Когда он вел машину, лицо у него становилось каменным, лишенным выражения. Широко раскрытые совиные глаза как будто смотрели в вечность. Он не говорил ни слова. Казалось,