но кочевники рубили их своими кривыми ножами и топтали, пока не расчистили проход, — рубили, топтали, оскверняли это место, созданное не для них. Я чувствовал боль, но не гнев, поскольку знал, что это не их вина, а только моя, ведь это я привёл их сюда.
Долго, долго мы поднимались по дороге, ведущей выше, прямо в белый сияющий свет, разлитый над туманом. Я шёл, пытаясь укрыть ото всех, как мне нелегко, черпая силы в самой боли, потому что она означала, что Нуру жива. И может быть — если только можно верить видениям, пришедшим в миг слабости, — однажды она и вправду встретится с братом.
Мне приходилось поддерживать Бахари. Его хотели вести на верёвке, смеясь, когда он спотыкался и падал, и я остановил это, подняв руку. Теперь он шёл, наваливаясь на меня, и ладонь его была горяча, и дыхание горячо, и тело дрожало от жара. Он не жаловался и не благодарил. Так мы шли, едва держась на ногах, и каждый прятал свою слабость.
— Что это? — спросил один из кочевников, и, наклонившись, поднял истлевший лоскут, едва напоминающий платок. — Кто-то был здесь прежде!
— Это путь музыкантов, — ответил работник из числа людей Бахари и поправил груз на плече. — Музыканты ходят в здешние долины за зверем.
И докончил с сомнением:
— А другим в эти горы хода нет…
Среди кочевников поднялось волнение.
— Музыканты? А не нашли они город прежде нас?
— Синий город лежит далеко, — успокоил их я. — Дальше, чем долины. Если всё осталось таким, как я помню, значит, ваши музыканты не проходили и половины пути.
— Ох, сколько же ещё идти! — с досадой воскликнул кто-то.
А потом один из кочевников затянул песню. Её подхватил другой, третий — и нестройное пение разнеслось над этой тропой в лёгком белом тумане.
То была песня о Доброй Матери, чёрной ведьме, что однажды нашла и повела за собой первого кочевника. Песня о том, как она вела их всех и поднимала пески, и земля дрожала от тяжёлой поступи чёрных быков, и люди дрожали в тщетной надежде укрыться, но и каменные стены не могли их защитить.
Тевара, думал я с болью. Ведь я видел, что стало с Теварой — и я её не узнал…
То была песня о пролитой крови и о том, что Добрая Мать никому не прощала слабости, и её золотой нож вонзался в сердце любого кочевника, недостойного служить ей и дальше, и вся его прежняя верность, всё, что он совершал во имя неё, утрачивало значение. Это было её законом и справедливостью, и те, что шли за ней, приняли этот закон.
Но настало время, когда и она состарилась, хотя много, много жизней понадобилось для этого. Она ослабела и не смогла поднять бурю. Не смогла и в другой, и в третий раз. Тогда вождь кочевников вонзил нож ей в сердце, ведь слабость нельзя прощать. Она сама дала им, своим детям, этот закон.
Так я узнал о том, о чём давно хотел и боялся узнать.
Мы поднялись над туманом и скоро вошли в долину больше прежней. Здесь в изобилии росли кустарники с жёлтыми ягодами кунду, и широкие листья деревьев мауа всех оттенков, от пурпурного до нежно-розового, шелестели под лёгким ветром.
Здесь водились добрые звери — так было и так осталось, — рыжие звери с жёсткими спинами и с подвижными ушами, похожими на листья. Они возились у нор и теперь обернулись, глядя на тех, кто пришёл. Один подбежал ближе и привстал, водя по воздуху носом. В маленьких глазах светилось любопытство.
Он не ждал, что стрела ударит его в незащищённую грудь. Он упал на спину, дёрнул лапами и затих.
— Что вы делаете? — закричал кто-то. — Нельзя убивать пакари!
Но его заглушили другие крики:
— Хо-хо, лёгкая добыча!
— Зря стрелу истратил. Их, вон, руками брать можно!
— Устроим привал?.. Разводите костры, а мы добудем мясо! Кто со мной?
Я приказал им остановиться, я молил, но они не послушали. Они хватали зверей и разбивали им головы о камни. Пакари, визжа, укрылись в норах, и всё же не меньше четырёх десятков были убиты. Кочевники со смехом бросили их тела у костра.
Какую беду я принёс в эту долину!
— Кто выступал против? — спросил Йова, и его тяжёлый взгляд остановился на одном из людей Бахари, простом работнике в серых одеждах. — Ты? А на что ты нам нужен теперь, когда Светлоликого нет? Может, погнать тебя в пропасть?
Работник задрожал и упал на колени.
— Смилуйся! — воскликнул он, воздевая руки. — Но пакари нельзя убивать, это правда. Кто запятнает себя его кровью, будет проклят навеки!
— А, — сказал Йова. — Так садись и разделывай туши. Или пойди и прыгни вниз. Выбирай, и быстро!
С усмешкой он швырнул нож к ногам работника. Тот застыл с мольбою в глазах, а после обвёл взглядом людей, но не нашёл поддержки. Уту следил за ним, сощурившись; люди Бахари отвели взгляды.
— Вы совершили зло, — сказал я. — Зверей нельзя было трогать. Предайте их земле…
— Ты умолчал, Сафир, что идти придётся долго, — своим вкрадчивым, мёртвым, негромким голосом произнёс Уту. — Ты умолчал, и взятых припасов не хватит на всех. Хорошо, мы оставим зверей в покое и больше не тронем, но тогда все люди наместника должны будут прыгнуть со скалы. К чему нам два десятка лишних ртов? К тому же, они не присягнули мне на верность.
Я вытянул руку, но раньше, чем успел хоть что-то сказать, поднялся шум.
— Прими нас в число своих братьев, о Великий, о вечно юный! — один за другим закричали воины и работники, проталкиваясь к Уту и падая перед ним на колени. — Возьми нас к себе, мы будем верны!
Ещё один схватил с земли нож и зашипел на работника, вкладывая рукоять ему в пальцы:
— Звери уже всё равно мертвы! На, на, разделывай их! Или хочешь погубить себя, да и нас заодно?
Работник подтянул к себе убитого зверя и, помедлив ещё один, последний миг, взялся за дело; по щекам его струились слёзы.
Бахари стоял, опираясь на мой локоть, и часто дышал. Он жадно вслушивался, а потом хрипло захохотал.
— Разве они не ненавистны тебе, о Старший Брат? — спросил он негромко. — Эти черви, готовые на всё, на любое предательство? Если бы я жил столько же, сколько ты, должно быть, я тоже окаменел бы и не желал ни с кем говорить!
— Есть и другое, — сказал я ему. — Есть любовь. Есть те, что помогут тебе найти