— А чего в Трудовом не оставили их? — спросил старший охраны.
— Чтоб не устраивать наглядной агитации. Сам же видишь, до чего их довели.
— Им врач нужен…
— Их врач — покой и свобода. Первое — есть, второго, думаю, недолго ждать осталось.
Митрич, подслушавший краем уха часть разговора, уже развел второй костер, примостил треногу, подвесил котел и чайник для новеньких.
Охрана ставила палатки, обкладывала их хвоей, бережно обходя людей. Те сидели, стояли, лежали, безучастные ко всему.
Давно ушла машина в Трудовое. Митрич вместе с охранниками по одному подвели людей к костру. Усадили, накормили. Иных с ложки, уговаривая, убеждая. Лишь один не стал есть. С ним внезапная истерика случилась. Он кричал, плакал, ругал и проклинал умершего вождя, бывших своих друзей, вчерашний и сегодняшний день, до которого повезло дожить.
Его едва удалось накормить. Человек после обеда вскоре уснул. Не только он. Люди легли вповалку. Молча. Лишь самый длинный и худой, как жердь, остался у костра.
Он смотрел в огонь тихо, задумчиво. Глаза словно пеплом подернутые. Не видел, не слышал, не замечал никого.
Отобедавшие сучьи дети и фартовые ушли на работу в тайгу. А человек все сидел в одной позе: не шевелясь, не двигаясь.
— Попил бы чайку, мил человек, — предложил ему Митрич, подавая кружку с чаем. Но тот не увидел, не услышал. И старик слегка тронул за плечо новенького: — Испей чайку. Согрей душу. Ить помереть можно, ежли столько переживать. Все образуется, утрясется. Ты ж почти на воле нынче. Согрей душу, милай. Ее беречь надо от лиха.
Мужчина перевел взгляд на Митрича.
— Зачем? — спросил новенький сухо, коротко.
— Чтоб жить. Ить недолго судьбой отведена эта радость каждому.
— Радость? Шутить изволите? — Тот отмахнулся и снова в огонь уставился.
— Вот ты политический, небось в политике соображаешь? А я? Я ж вот, что свинья в ананасах, ни хрена не понимаю. А посадили по политике. Вовсе старого. С печки взяли. Сколь годов отмаялся. А живой. Не стравил душу злом да обидой. Може, врагов, супостатов своих перевекую. Ежли Бог даст. И вживе ворочусь. В семью, в деревню, в свою избу. Хозяином, человеком. Не дам горю убить себя. Потому как мужик я! Любого лиха сильней быть должный. Живучестью, милостью Господа подаренной, супостатов своих накажу. Тебе пережить беду тяжко? А мне легко? Неграмотного ославили политическим. У меня от того на печке все сверчки со смеху, поди, издохли. А я — ништяк. Потому что — мужик, в кулаке себя держать должный. Не расплываться киселем, то бабье, их удел — в слезах тонуть, — убеждал Митрич.
— А если жить не для чего стало, если весь смысл ее потерян, нет веры никому? Нет цели — отнята! Как жить ajz
тогда? — спросил человек, понемногу вслушиваясь в слова Митрича.
— Даже я, вовсе дряхлый, жить хочу. Смысл, говоришь? А одюжить лихо, стать над им и уметь ждать завтре? Оно завсегда светлей. Цели нет? А семья, дети?
— Нет их больше, — выдохнул человек.
— Будут! Бог не без милости! Найдется и тебе утеха! Не рви душу, она нужна! Не гневи сердце — ему еще жить! Нешто ты слабей меня, замшелого, что в руках себя удержать не можешь? Да твои супостаты небось обрадовались бы, узнай о твоей кончине. А ты не дари им отрады! Довольно настрадался. Нынче об жизни пекись!
— Добрый вы человек! Много тепла в сердце имеете. Побольше бы таких земля рожала. Спасибо вам за доброе! — оттаивало понемногу сердце новичка.
— Я не добрый, я — правильный! Меня даже ворюги боятся! — расхрабрился Митрич. И, сунув кружку чая в руки человеку, уже не предложил, а приказал: — Пей!
Старший охраны, молча наблюдавший, в душе не раз похвалил настойчивость и дедовскую убедительность Митрича. Самому всегда недоставало этих качеств. Не хватало терпения и тепла. Хотя одного без другого не бывает…
Новенький пил чай, вполголоса разговаривая с дедом. Каждое их слово слышал старший охраны, понимал и сочувствовал. Но… Как всегда — молча. Потому что иного не позволяла должность.
Новичок и впрямь был не из рядовых. И угодил в зону с большой должности военного начальника. Освобождал концлагерь в Германии и взбунтовался против отправки освобожденных пленных в зоны и лагеря. Даже до вождя дошел. Свое мнение высказал. Едва вышел из кабинета, его и взяли. Под бок к тем, кого защищал. А он и там не успокоился. Кричал о жестокости, лжи, извращенном понимании законов войны, неумении, неспособности руководить страной и людьми.
Большой был авторитет у человека. Его слушали. Поддерживали. Даже администрация зоны. Но и здесь на него нашлась управа. Взяли из зоны. Затолкали в одиночку на годы, отдавали на издевательства блатной шпане, охране.
Долго не могли сломать. Не поддавался. Пытались втоптать в грязь. Пускали о нем невероятные грязные слухи. Но даже они не прилипали. Им не верил никто, кто видел или слышал о нем однажды. А когда силы сдали и он свалился в камере беспомощным, его подняли ночью. Ничего не объясняя, не говоря, вывели во двор тюрьмы. Он думал, что этот день — последний в его жизни- Ночами выводили только на расстрел. Звуки выстрелов не раз слышал в камере. Все понимал. Знал: когда-то придет и его час…
В себя он пришел уже в поезде; увозившем его вместе с другими в Трудовое. Об этом сказал охранник. Он же сообщил о смерти Сталина. Сказал, что со вчерашнего дня по всем тюрьмам, зонам, лагерям отменены все расстрелы до результатов рассмотрений и решений особых комиссий.
Для себя он не ждал облегчения участи. Устал верить, надеяться, доказывать свою невиновность и правоту. Устал отстаивать жизнь, которая успела порядком измотать и надоесть. Он понимал, что вернуть прошлое невозможно. Да и возраст не тот, чтобы верить в чудо. Но когда охранник сказал, что его, как и других, везут к условникам, посчитал: разыгрывают! Когда оказался в Трудовом, подумал, что именно здесь, на непосильных работах, его решили окончательно доконать…
Он не знал никого из тех, кто вместе с ним приехал сюда. Они не говорили в пути. Общение — не всегда облегчение, оно стало страданием, бедой всех и каждого. И люди, натерпевшись, стали замкнутыми, недоверчивыми.
Молчал и он. Всю дорогу. Весь путь, который считал последним в жизни.
— Жив будешь, дружочек. Нихто тебя пальцем не тронет. Тут бедолаги, такие, как я, маются. И тебе ровня имеется. Генерал и подполковник. Военные. Ну енти, доложу, мужики! Крепкие орешки! Железные. И снутри, и снаружи. В Трофимыче осколков с ведро сидит. В ногах. А он ходит. Илларион — контуженый. Но ништяк! Вкалывают здорово. И духом крепки. Лиху не сдались. Лиходеям не поддались. И все у них в порядке. Как на войне. И ты выправишься о бок с нами. Главное, душу согреть, остатнее — само оттает.
— Это уж как повезет…
— Ha-ко вот черемши с тушенкой пожуй. Вкусно! И пользительно! Требуху оживишь. Она на витамины враз откликнется. Жрать запросит. Ты ей и давай. От харчей силы появятся, здоровье. Оно тебе надобно нынче. Заставь себя жить. Помереть всегда поспеем. Это от нас не сбегит…