чего другого, разумеется, слежу за вашей Настасьей Ивановной. Сами посудите, что мне в ней? В день нашего бала шла я по коридору… Да, впрочем, я вам рассказывала.
— Да, да… Андрюша молод. Молодость должна взять свое. Тут нет ничего дурного. Это лучше, чем другое что.
— Вот не верили вы, что быть беде; а ведь, помяните мое слово: беда будет.
— Неужели в самом деле, вздумает жениться бог знает на ком?
— А разве влюбленный мальчик будет рассуждать, как мы с вами?
— Да когда ж они видятся?
— Во-первых, по утрам, когда вы еще почиваете.
— А потом?
— Мало вам этого, что ли?.. А потом, вы в гостях — они вместе. Вы спать ложитесь — они опять вместе.
— Да где же?
— Да у меня в комнате.
— Как это?
— Да так. Я с ней нарочно поласковее стала, чтоб хуже не вышло, — понимаете…
— Ну…
— Ну… вот вчера я, как будто нечаянно, оставила их вдвоем, а сама притаилась за дверью. Слышу: девочка плачет. «Отец, говорит, скоро приедет, письмо получила. Вот мы-де расстанемся, кончено наше счастье! Разлука вечная будет!» Нечего говорить, мастерица своего дела.
— Ну, а Андрюша что?..
— Ну, а князь-то наш утешает, даже на колени стал, за руки взял. «Настенька! — говорит он. — Вот перед богом, хочешь быть моей женой?» Она как вскрикнет да кинется ему на шею…
— И больше ничего?
— Да чего ж вам больше? Слышу, плачут оба.
Вдруг говорит она: «Нет, я бедная девушка, незнатная:
меня бабушка ваша не благословит».
— Ну, а Андрюша что?
— А он говорит: «Бабушка давно забыла, должно быть, что такое любовь, где ей помнить! Да в ее время могли ли любить, как теперь? Она, я думаю, и не любила никогда… Да я завишу от себя. Через два месяца я буду совершеннолетним».
Графиня задумалась, должно быть, припоминала что-нибудь или соображала.
— Спасибо, — сказала она наконец медленно, — спасибо. Вели позвать ко мне моего проказника.
— Князя Андрея, что ли?..
— Да, князя Андрея.
Клеопатра Ильинична вышла.
Графиня, кликнув своих горничных, начала продолжительную церемонию одеванья, которая длилась не более, не менее обыкновенного. По старинной привычке, графиня любила долго сидеть перед зеркалом. Услужливые девушки попеременно восхищались свежестью ее лица, подавая ей румяна, и неизменной моложавостью, напяливая на ее седую голову белокурый парик.
Принарядившись как следует, графиня вышла в свой кабинет, уселась за бархатными ширмами на большие кресла и задумчиво начала перебирать в пальцах золотую табакерку. Эта табакерка украшалась портретом какого-то господина в красном мальтийском кафтане, с орлиным носом, быстрыми глазами и напудренным тупеем.
Не знаю, прикосновение ли портрета, или какое другое воспоминание занимало графиню, но. она как-то туманно поглядывала на стороны, изредка вздыхала и казалась легко взволнованною. Должно быть, в эту минуту сорок или пятьдесят лет скользнули незаметно с ее памяти и ей представилось то вечно живущее мгновенье, когда из-под напудренного тупея сверкнули страстные взоры и она услышала те речи, которых слова забываются, но смысл которых вечно живет и красуется над самыми ветхими развалинами жизни. У каждой женщины, как бы она ни была стара и испорчена светом, есть в памяти такие отрадные минуты, на которые душа ее грустно и благосклонно оглядывается.
В таких размышлениях застал ее Андрей.
Почтительно подошел он к своей бабушке, поцеловал у нее руку и справился о здоровье.
Графиня приветливо ему улыбнулась.
— Садись, любезный мой друг, — сказала она пофранцузски, — мне надо с тобой поговорить.
Андрей сел. Сердце его билось.
Графиня продолжала:
— Через два месяца ты будешь совершеннолетний, следовательно, власть моя над тобой кончается. Я должна отдать тебе отчет в моих действиях.
— Вы, бабушка?..
— Разумеется. Все твое будущее состояние в моих руках, потому что батюшка твой — царство ему небесное! — промотал собственное имение и, кроме долгов, ничего не оставил. Итак, все, что ты вправе ожидать, заключается в том, что я назначила бедной моей Вареньке, твоей покойной матери, которая при жизни, впрочем, никогда не была выделена. Таким образом, я перед тобой ничем не обязана — понимаешь ли?
— К чему это, бабушка?
— Слушай, мой друг. Когда я была выдана замуж, я имела за собой дом в Москве, подмосковную душ в восемьдесят да шестьсот душ в Саратовской губернии.
Дом в Москве я продала, жила и живу, как видишь, и со всем тем бог благословил, дела мои устроились. Теперь у меня на мое имя восемьсот двадцать душ в Саратове, две тысячи семьсот в Пскове, да тысяча пятьсот душ в Украине, а всего с лишком пять тысяч душ, да дом в Петербурге, да дача на островах, где живу летом. Все это имение благоприобретенное, и я могу им располагать, как хочу. Года мои старые, пора подумать о завещании. Я хочу назначить все это имение тебе и тотчас же отдать в управление по доверенности.
Доволен ли ты мной?
Андрей молча поцеловал руку старухи.
— В наше время, — продолжала графиня, — так не делалось. Молодым людям не давали воли. Теперь обычай другой, надо применяться к своей эпохе. Только именно в нашей эпохе есть особые требования, особые нужды, о которых я и хотела с тобой поговорить.
Молодой человек озирался с беспокойством. Он приготовился на борьбу, на упрямое сопротивление. Он хотел горделиво объявить о своем непреклонном намерении жениться на Настеньке, а о Настеньке и речи не было.
— Выслушай меня внимательно, — продолжала графиня. — Я старуха, следовательно, много видела, много испытала, могу многое сравнить. В настоящее время (графиня вздохнула), в настоящее время старость утратила свое значение. Отличие по службе, по званию сохранило и теперь свой вес в обществе, но отличие годов, но опытность возраста, но старость, одним словом, не имеет более никакого смысла. Это происходит от самонадеянности века, от гордости молодого поколения, которое, веруя в свои собственные силы, гнушается советов. Оно и глупо немного и очень жалко. Но против очевидности говорить нечего. Внуки наши не хотят зависеть от нас. Итак, мы, старики и старухи, люди бессильные, должны зависеть от внуков…
— Я не понимаю… — нерешительно заметил Андрей.
— Подожди, мой друг, скоро поймешь. Всякий возраст имел прежде свои обязанности и права. Молодые увлекались молодостью, старики удерживали их и журили за шалости; у молодых были страсти, у старых был рассудок. Теперь у молодых нет страстей, иногда разве ребяческое упрямство, а утратили они страсти потому, что вздумали присвоить себе и рассудок — принадлежность стариков. Я не хочу, чтоб ты отставал от товарищей, я готова подчиниться тебе. По летам ты еще молод, но по рассудку ты не можешь,