старую русскую поговорку: в чужой монастырь со своим уставом соваться не следует. У вас там свое, у нас свое.
— Она гостья, учти, — сказал Шурик, поправляя очки.
— Поэтому я с ней так вежливо и говорю.
— Товарищи! И вообще поздно уже! — закричал Генка.
— Бригадмил, что ли? — Кирилл разглядывал Феликса и Леру. — Дружинники?
— Да Феликс же это, Феликс! — опять объяснял Генка.
— Надеюсь, не Дзержинский? — Кирилл усмехался.
— Но названный так в его память! — Феликс своим взглядом готов был перерубить пополам Кирилла.
Генка начал подталкивать гостей к выходу. Он был напуган происшедшим. Он никак не думал, что дело дойдет до таких неожиданностей, какую учудили мисс Браун, а за ней и дурашливая уродина Юлька. Теперь скандалу не оберешься. Дойдет до отца — он раскудахтается: карьеру мне губишь.
Посмеиваясь, поеживаясь, гости один за другим выскальзывали за дверь. Всем было неловко, даже Кириллу, который после такого ответа Феликса перестал вязаться к нему с вопросом, кто он такой. У всех было чувство, будто в тот вечер они участвовали в очень грязном деле. Никто бы не смог ответить, как это произошло, с чего началось, кому оно понадобилось.
— Ну что ж, юный воин, — сказала Порция Браун, обращаясь к Феликсу, — вы довольны? Испортили людям настроение, помешали им ве селиться, и так, вам кажется, вы строите коммунизм?
— Я помешал людям не веселиться, а терять человеческое достоинство. И я буду это делать. Всегда буду делать. И все мои товарищи будут так делать. И если вы ездите к нам с этим, что сегодня тут было, то лучше бы вам сидеть дома.
— Да, я не учла одного, — стараясь быть веселой, сказала Порция Браун, — не учла, в какой дом пошла. Хозяева таких домов обычно прикидываются святошами. Это ханжи, под показной святостью скрывающие свое подлинное лицо.
— Простите, что вы этим хотите сказать,? — не выдержала Ия.
— То, что не надо было идти в дом к почитательнице таланта господина Булатова и, если не ошибаюсь, даме его сердца, вот что.
— Не стыдно вам? — только и смогла ответить Ия.
— Ия, не волнуйтесь, — сказал ей Феликс. — Не надо. Вы же сами должны понять, кто перед вами. А вы, мадам, идите-ка лучше к себе. Вы сделали свое дело, можете вставлять его в отчет.
— До новых встреч, юные большевики! — сказала Порция Браун и ушла.
В комнате остались Ия, Лера, Генка и Феликс. Сидели вчетвером и молчали, изредка поглядывая друг на друга, на тот ералаш, какой был на столе, на подоконниках, на полу.
— Просто не верится, — сказала Ия, сжимая ладонями виски, — не верится, что это возможно, что это только что вот тут было. Какой кошмар! Неужели и мы можем прийти к тому, к чему пришли они, эти люди в том мире? И как плохо, как робко мы от этого обороняемся!
— Потому что не все понимают, что это такое, что за этим стоит и что за ним идет, — сказал Феликс. — Троянский конь!
— Вернее, троянская кобыла, если ты имеешь в виду эту Браун, — засмеялся Генка. Но его веселости никто не разделил.
— И первый ты ничего не понимаешь, Генка, — сказал ему Феликс. — Ты отворил этой кобыле ворота сюда. Тебе надо задуматься, Генка. До большой беды дойдешь сам и другим бед натворишь.
Поздно среди ночи Феликс и Лера шли по Москве.
— Почему та дрянь так сказала о Ие и о Булатове? — спросила Лера.
— Откуда же я могу знать, Лерочка! — ответил он. — Я же сплетен не собираю. Я никогда в чужие дела не суюсь.
— Но вот сегодня же сунулся…
— Это совсем не чужое дело. Ни мне, ни тебе, ни кому-либо. Оно наше общее.
44
Клауберг не выдержал и двух дней. Железной занозой в его мозгу, во всем его существе сидел этот бывший Кондратьев, ныне Голубков. Он трус, паникер, а такие на все способны от страха. Что он никакой не агент госбезопасности, — это очевидно; что он сам прячет подлинное лицо свое, — тоже. И все равно нет гарантий, что он смолчит, не попытается заработать себе если не полное прощение, то хотя бы смягчение наказания, выдав властям эсэсовца, побывавшего в свое время в Советской России отнюдь не в качестве туриста.
Надо было или немедленно улетать из Москвы на Запад, или предпринимать что-то не менее верное.
Перед глазами Клауберга все время стоял дальний угол Москвы, в недавнем прошлом загородный поселок, виделись глухая улица, старый домишко среди таких же отживающих свое дряхлых халуп, тесная комнатуха за чуланом, с окном, выходящим в заросли сада; и особенно ясно представлялась ему меж столом и шкафом покрытая старым стеганым одеялом железная кровать с облезлой краской и на ней тот, Кондратьев, раздумывающий — о чем? О том же, конечно, о чем раздумывает и он, Клауберг: как быть, что делать? Есть наивернейший выход: подойти к этой грязной кровати и чем-нибудь увесистым, надежным ударить как следует по голове с жидкими белесыми волосенками. И тогда вновь все станет тихо, спокойно, как было. Что ж, не будет только Кондратьева? Но его же давно и нет. Видимо, с войны. Есть Голубков. Но Голубков — миф. Одним мифом больше, одним меньше — какая разница!
Клауберг решился. Купив в магазине инструментов на улице Кирова молоток, он долго путался, тиская его в кармане, по Москве — то спускался в метро, то вновь поднимался — уже на другой станции; чуть было не потерял ориентировку, заехав на другую окраину, почти в лес. И все же через несколько часов добрался до Кунцева.
Вечерело. Солнце было над самой землей, оно отсветило здесь и было теперь там, куда вело пересекавшее Кунцево Минское шоссе, на родном Клаубергу Западе, где столько надежных убежищ, где, несмотря на разрозненные выкрики всяких демократов, можно все-таки спать спокойно, где ты сам себе хозяин, где ты человек, а не волк в окружении красных флажков.
Он крутился по улицам до тех пор, пока солнце не ушло совсем, и только тогда, в теплых сумерках, отправился на знакомую улицу, к тому знакомому дому.
«Может быть, следовало идти не в дверь? — возникла мысль. — Может быть, лучше влезть в комнату Голубкова через окно? А что это даст? Будет лишняя возня, за что-либо заденешь, что-нибудь опрокинешь. Шум, тревога… Нет, чего там! Надо решительно войти, как уже было однажды, и дать ему по башке».
Клауберг уверенно распахнул знакомую калитку, прошел через двор, поднялся на крыльцо, обогнул в сенцах чулан