уж извините!
И за все-то мы извиняемся, даже когда нас не просят, во всем готовы каяться… на этом и ловят? И дрогнул от неожиданности, разогнувшись: перед ним Елизавета стояла — еще просительными в извинении, неузнающими глазами серыми глядя, близкими:
— Вы?! А я так искала вас везде, звонила…
Он не сразу собрался, ответил, для него это еще большей, может, неожиданностью стало; она-то хоть искала, говорит, надеялась на встречу, а вот он как бы и забыл о существовании ее, о страдании, в искренности которого не сомневался ни тогда, ни — вспомнив — сейчас…
— Да вот, так получилось, в отлучке был…
В отключке, это-то верней будет; на самое необходимое разве что хватало да вот на какую-никакую теперь иллюзию будущего, руку вовсе не иллюзорно оттягивающую пакетом с рукописями, из которых, вполне-то возможно, и не состряпаешь ничего толкового… так себе, очередной какой-нибудь провинциальный междусобойчик литературный, затрат на себя не стоящий. Пока что не было будущего, а с ним и людей, которыми оно бы продолжилось, не считая круга близких, с кем предстояло мыкать эту и всегда-то большую, а теперь в некую зловещую степень возведенную неопределенность. И добавил:
— Господин случай выручает.
— Нет-нет, знаете, это… это Господь нас свел! Я искала ведь, это не могло же быть просто так. Я знала, что вы где-то здесь, рядом совсем…
Она почти шептала, на продавщицу оглядываясь и торопясь, и стеснительность эта, стесненность еще горячечней отзывалась в словах ее, в искренности, против которой не устоять было.
— И я рад… хотел, конечно, — солгал он, оглянулся тоже на скучающую, его и поджидавшую, кажется, продавщицу, других покупателей не виделось. — Давайте я возьму быстренько, а вы… подождете же?
— Ну конечно!..
Одета она была дорого и со вкусом, это он успел разглядеть искоса: в легком плаще тонкой светлой кожи, в кожаной такой же беретке, в сапожках, его бывшей зарплате эквивалентных должно быть, и с сумкой женской модной, о какой вроде бы и Лариса толковала некогда; как успел и подумать, что все на ней, разумеется, от благодетеля и шефа их общего — бывшего, увы, откуда еще. И что делает одежда с женщиной — это знают только они, а мужчина лишь видит. Но и какая непосредственность в ней — удивившая его тогда еще, во дворе воротынцевского дома, в тягости прощания, где опять же искренней самой, тоскующей надрывно она была…
В кафе ближнее зашли, она сок попросила, а он кстати оказавшийся здесь чай зеленый; и сидели, не раздеваясь, говорили — больше Елизавета, все еще счастливо глазами блестя, горячо и доверительно, будто они давным-давно и близко знакомы… В непонятном ему счастье, пришлось признать, и чем объяснить это можно было? Одиночеством ее, невозможностью с кем иным поделиться горьким своим, что скопилось за это тяжелое, все переменившее время, хотя и сорока дней-то, кажется, еще не прошло… или минуло уже? Но и горя того, памятного, надрыва он не слышал теперь в ней; оставалась скорбь, да, память горькая, почтительная к ушедшему, был он, Леонид Владленович Воротынцев, как местоименье с буквы прописной, о ком лишь с Базановым, наверное, и могла она вспоминать, но и только. А вот к нему, совсем нечаянно встретившемуся, откровенное виделось и живейшее… что, влечение? Оно самое, кажется, и одинокость в нем чувствовалась, тоска по человеку близкому, ему адресованная именно, в этом-то вряд ли он мог ошибиться, даже если бы захотел… Чем обязан, как говорится? И ему ли сейчас думать обо всем таком, что-то там желать, в отношения ввязываться — повязанному другим совсем…
— Но где же вы были так… так долго очень?!
Даже если глухим притвориться, что и делал он, все равно слышалось это явное — «без меня»…
— Так я же вроде вольный теперь. Вольноотпущенник газетщины, можно сказать. К матери ездил в деревню, к другу потом.
Нельзя и незачем было не соврать, как и не простить это слышимое, детское почти, обиженное:
— А я вам по новому телефону звонила, узнала в редакции, а он молчит и молчит… Думала: хоть бы автоответчик был!
Это у его-то, изолентой кое-как перемотанного?
— Моему не положено, статус не тот, — пошутил он, в самом деле виноватым себя чувствуя, ведь никак же не помог ей словом хотя бы пережить первые дни, и надо было как-то обойти, в шутку какую-никакую перевести все это. — Да навалилось всего, разгром полный, сами ведь знаете.
И она погасла тотчас, ему показалось — чуть не заплакала, глазами бродя потерянно по столу, губы задрожали; но пересилила себя, глаза подняла наконец, с какою-то виною непонятной и робостью, сказала тихо:
— Нет же, что вы… я знаю. Это все так ужасно, так… — И проговорила вдруг, попросила, умоляюще глядя серыми, опять полными слез глазами: — Не бросайте меня…
— Ну как можно, — малость даже и растерялся он, разве что расхожая фраза выручила; вот еще деточка-то, и что ей сказать теперь, пообещать? Что он вообще обещать может кому бы то ни было, даже себе самому? Но и жалко было ее, к тому ж и видно стало, что это невольно вырвалось у нее; угнулась в сумку, ища платочек: «Простите…» — слезку-другую вытерла, благо косметики не было, нечего размазывать, только чуть, может, губы подкрашены, сиротливой девчоночьей скобкой сейчас… И задело никак не шутя за сердце этой детской ее обидой на одиночество, ведь и сродной же, сам об это стекло мухой бьешься; и не выдержал, нашел через столик руку ее, отозвавшуюся, сжал легонько: — Ну же, ну… Вот ведь еще… н-незадача. И что мне с тобой делать?
— Все, — сказала она, слабо улыбаясь сквозь слезы.
Нет, она и в самом деле была странной же иногда в непосредственности своей, искренности, словно не замечая всеми принятых условностей в общении ли там, поведении, — правда, не тяготя особо-то этим других, безобидно, так узнавалось потом. Он подозвал официанта, сделал заказ; и она порывалась даже взять шампанское, так что он еле удержался от «мне нельзя», подозрительного во всех отношениях, Парамонов о том предупредил категорически, пришлось кое-как отговориться. Обедали, и она, успокоенная и ободренная, рассказывала, мило в глаза заглядывая, порою заглядываясь доверчиво, обо всем, а он только изредка что-то наводящее подбрасывал. Да, повторила, на том же месте осталась, там после всяких интриг и братаний, объятий с удушением — это они сами так говорят — какой-то старик в его, шефа, кресло сел, сухарь и ревматик, да и тот, говорят, промежуточная фигура; сокращения пошли, перемещенья, но пока