такие фундаментальные понятия, как материя и форма там и емкость и напряженность – здесь.
Есть стоицизм атома и социализм атома. Таковы определения статически-скульптурного и динамически-контрапунктического представления об атоме, во всяком законе, во всякой дефиниции которых ощущается родство с образованиями соответствующей этики. Множество неупорядоченных атомов Демокрита, разбросанных и покорных, толкаемых и гонимых – подобно Эдипу – слепым случаем, который Демокрит, как и Софокл, называл ἀvάγκη; и в противоположность этому действующие как единое целое системы абстрактных силовых точек, агрессивных, энергетически (как «поле») властвующих над пространством и преодолевающих сопротивление – подобно Макбету. На основе этого базового ощущения и возникли обе механические картины природы. Согласно Левкиппу, атомы летают в пустоте «сами по себе»; Демокрит принимает в качестве формы смены положения исключительно толчок и противотолчок; Аристотель объявляет единичные движения случайными; у Эмпедокла встречаются обозначения «любовь» и «ненависть», у Анаксагора – схождение и расхождение. Все это оказывается также и элементами античной трагедии. Так ведут себя фигуры на сцене аттического театра. А значит, это также и формы существования античной политики. Мы обнаруживаем здесь эти крохотные городки, политические атомы, длинными цепочками рассеянные по островам и берегам, каждый из которых ревностно стоит сам за себя и тем не менее вечно нуждается в поддержке, каждый завершен в самом себе и своенравен до карикатурности, будучи бросаем из стороны в сторону лишенными плана и порядка событиями античной истории: нынче он высоко вознесен, а назавтра изничтожен. А в противоположность им мы видим династические государства XVII и XVIII вв., политические силовые поля, далеко прозревающие из центров действия кабинетов и великих дипломатов, управляемые и руководимые согласно плану. Лишь по этой противоположности той и другой души нам ставится понятен дух античной и западной истории; также и атомистическая базовая картина той и другой физики становится понятной лишь из этого сопоставления. Галилей, создавший понятие силы, и представители милетской школы, которым принадлежит понятие ρχ, Демокрит и Лейбниц, Архимед и Гельмгольц – современники, члены одной и той же духовной ступени совершенно разных культур.
Однако внутреннее родство атомной теории и этики идет и дальше. Уже было показано, что фаустовская душа, чье бытие – в преодолении видимости, чье чувство – одиночество, что эта душа, тоскующая по бесконечности, вкладывает эту свою потребность в отшельничестве, дали, обособленности во все свои реалии, в свой социальный, духовный и художественный мир форм. Этот пафос дистанции, если воспользоваться выражением Ницше{168}, чужд именно античности, в которой все человеческое нуждается в близости, опоре и общности. Это отличает дух барокко от духа ионики, культуру ancien régime – от культуры Перикловых Афин. И этот пафос, разделяющий героического деятеля и героического страстотерпца, вновь обнаруживается в картине западной физики: как напряжение. Это то, чего не было в воззрениях Демокрита. Принцип толчка и противотолчка содержит отрицание господствующей в пространстве, тождественной с ним силы. Соответственно, в картине античной души отсутствует момент воли. Между античными людьми, государствами, мировоззрениями не существует никакого внутреннего напряжения, несмотря на свары, зависть и ненависть, никакой глубинной потребности в дистанции, одиночестве, превосходстве, – а значит, не существует их и между атомами античного космоса. Принцип напряжения (развиваемый в теории потенциала), который абсолютно непереносим в античные языки, а значит, и в мышление, стал основополагающим в современной физике. В нем содержится следствие из понятия энергии, воли к власти в природе, и потому он столь же неизбежен для нас, как невозможен для античного человека.
4
Всякое учение об атомах, в соответствии с этим, представляет собой миф, а вовсе не опыт. В нем культура открывает самой себе свою сокровеннейшую сущность – посредством формирующей теоретической силы своих великих физиков. То, что существует протяженность как таковая, вне зависимости от чувства формы и мироощущения познающего субъекта, – это критический предрассудок. Мы полагаем, что в состоянии исключить жизнь; мы забываем, что познание так же относится к познанному, как направление – к протяженности, и что только живое направление расширяет воспринятое в глубину и в даль, до пространства. «Познанная» структура протяженного – это символ познающего существа.
Выше уже было указано[347] на решающее значение переживания глубины, тождественного с пробуждением души, а значит, с сотворением относящегося к ней внешнего мира. Соответственно в простом восприятии чувств имеется лишь длина и ширина; посредством живого, осуществляющегося с глубочайшей необходимостью акта истолкования, который, как и все живое, обладает направлением, подвижностью, необратимостью (сознание этого и составляет настоящее содержание слова «время»), сюда прибавляется глубина, а тем самым создается действительность, мир. Сама жизнь включается в пережитое как третье измерение. Двойной смысл слова «даль», как будущее и как горизонт, обнаруживает глубокий смысл этого измерения, которое только и вызывает на свет протяжение как таковое. Оцепеневшее, только что прошедшее становление – это ставшее, оцепеневшая, только что прошедшая жизнь – это пространственная глубина познанного. Декарт и Парменид сходятся в том, что мышление и бытие, т. е. представленное и протяженное, тождественны. Cogito, ergo sum [я мыслю, следовательно, существую (лат.)] – это всего только формулировка переживания глубины: «Я познаю, следовательно, я в пространстве». Однако в стиле этого познания, а значит, и познанного, приобретает значение прасимвол отдельной культуры. Осуществленное протяжение обладает в античном сознании чувственно-телесным присутствием, в западном же ему присуща нарастающая пространственная трансцендентность, так что постепенно разрабатывается цельная внечувственная полярность емкости и напряженности, в отличие от антично-зрительной полярности материи и формы.
Однако из этого следует, что в пределах познанного о живом времени еще не может даже идти речи. Оно уже вошло в познанное, в «бытие», в качестве глубины, так что длительность, т. е. вневременность, и протяженность тождественны между собой. Только познание обладает свойством направления. Физическое, мыслимое, измеримое время, чистое измерение – это ошибка. Спрашивается лишь, можно ли ее избежать или нет. Заменим в первом попавшемся физическом законе «время» на «судьбу» – и мы почувствуем, что в рамках чистой «природы» о времени нет и речи. Мир форм физики простирается вдаль ровно на столько же, на сколько родственные ему миры чисел и понятий, а мы уже видели, что, несмотря на Канта, между математическим числом и временем не существует даже самомалейшей связи какого бы то ни было рода. Однако этому противоречит факт движения в картине окружающего мира. Это нерешенная и неразрешимая проблема элеатов. Бытие или мышление несовместимы с движением. Движения «нет» (оно – «кажимость»).
И здесь естествознание во второй раз делается догматическим и мифологическим. Для того, кто пользуется словами «время» и «судьба» по наитию, ими затрагивается жизнь в глубиннейшей ее сути, вся жизнь,