— Кому ж не жаль.
Глава вторая
МОИ ЛЮБИМЫМ ТОМАС.
Ну вот. Наконец-то. Enfin. Endlich[113].
Знаешь, все-таки немецкий синоним звучит лучше. Endlich — в конце концов. Что так и есть. Письмо, которое мне следовало бы написать много лет… нет, десятилетий… назад. Но я все откладывала по разным причинам. Какие-то были очень сложные. Какие-то — слишком личные. А какие-то — просто будничные.
Endlich.
С чего же начать?
Наверное, с фактов.
Вот уже пять лет как я заложница рака крови. Медицина придумала ему замысловатое название: Пре-В-клеточный острый лимфобластный лейкоз. За шестьдесят месяцев я, конечно, начиталась всякого об этой болезни, которая, похоже, отправит меня на тот свет раньше, чем хотелось бы. Существует около двух десятков разных толкований, но недавно я нашла в Сети вот какое (специально привожу его, поскольку, как мне кажется, оно все объясняет):
«Острый лейкоз характеризуется ускоренным ростом незрелых кровяных клеток. Их переизбыток приводит к тому, что костный мозг перестает вырабатывать здоровые кровяные клетки. При острой форме заболевания требуется немедленное лечение в связи с быстрыми темпами накопления злокачественных клеток, которые попадают в кровеносную систему и разносятся по всем органам».
Я даже усмехнулась про себя, когда читала про незрелые кровяные клетки, которые и вызвали весь этот хаос в моем организме. Видимо, он поселился во мне где-то лет в двадцать, когда я сама была слишком незрелой в своих взглядах на мир.
Или я просто хватаюсь за подходящую метафору?
На том же сайте я прочитала о причинах возникновения лейкемии:
«Болезнь возникает не только из-за генетических факторов, на нее также влияют внешние причины, в том числе воздействие радиации…»
Разумеется, выкуривая ежедневно по две пачки сигарет на протяжении последних тридцати лет, я не слишком помогла себе. Но радиация… не зря в криминальных романах ее называют оружием-невидимкой. Я рассказывала тебе о том, как меня «фотографировали» в Хохеншонхаузене во время моего первого ареста. После депортации из Западного Берлина в 1984 году меня опять отправили туда же — не то чтобы мне сказали, в какую тюрьму я попала, но по предыдущему опыту я уже могла сама догадаться, что это Хохеншонхаузен. А причина моего ареста была связана с гибелью их любимого герра Хакена. В Штази были уверены, что именно я его прикончила. Когда БНД и американцы передали меня обратно в Штази — и это после того, как я умоляла их предоставить мне политическое убежище (но, как сказал один из твоих соотечественников, «один раз мы уже это сделали, и вот что получилось»), — те сразу отправили меня за решетку по подозрению в убийстве. Все дело в том, что я так мастерски замела следы — и Хакен не оставил никаких свидетельств нашей встречи в Гамбурге, — что им нечего было предъявить мне. Конечно, они опять взялись за свои излюбленные психологические пытки — лишали меня сна, мучали допросами по восемнадцать часов в сутки. Но с той самой минуты, как меня заперли в камере, я знала, что у меня есть козырь. И этот козырь — мое молчание. Если бы я призналась в убийстве — всё, я была бы обречена. Мне светило пожизненное заключение. Кошмар до конца моих дней. А молчание давало мне шанс, потому что у них действительно не было ничего против меня.
Вот такую тактику я выбрала, и эта война нервов, которая продолжалась в течение пяти месяцев моего заточения в Хохеншонхаузене, шла, конечно, не на жизнь, а на смерть. Каждые три дня меня водили «фотографировать». И всякий раз я возвращалась в камеру с красными рубцами на спине.
Радиация.
Но я все-таки оказалась сильнее. Они отчаялись выбить из меня признание. Правда, сказали, что теперь у меня нет никакой надежды на воссоединение с Йоханнесом. Но ты должен знать, что случилось со мной в самом начале моего заточения. Я была беременна — недель шесть — восемь — нашим ребенком. В тюрьме меня сразу отправили на медосмотр. Кровь и моча показали беременность. Поскольку они знали из отчетов Хакена, который доложил о моей «связи», что отец ребенка — ты, они стали действовать. Однажды меня привели в тюремную больницу. Я потребовала объяснений. Они сказали, что это еще один обычный осмотр. Я почувствовала неладное. Потребовала вызвать главного врача. Требовала адвоката. Требовала…
Но вдруг в кабинет ворвались два медбрата. Когда я попыталась вырваться, они скрутили меня, а дежурный врач сделала укол, от которого я потеряла сознание.
Очнулась через несколько часов, привязанная к больничной койке. По боли между ног я догадалась, что они сделали со мной, пока я была под анестезией. Врач — ее звали Келлер — подошла ко мне и с улыбкой объявила:
— Мы выскребли из вас эту капиталистическую заразу. Навсегда.
В этот момент я поклялась, что когда-нибудь уничтожу эту женщину. Так же, как уничтожила Хакена. И еще я твердо решила узнать имена людей, которым отдали Йоханнеса, и тоже разрушить их жизнь. Мне страшно признаваться в этом сейчас. Но хоть я и простила Юдит — понимая, что она сделала это из-за собственной слабости, из страха, не выдержав их давления, — я отказывалась прощать тех, кто позволил системе совершать преступления. Сейчас, на смертном одре, я могу признаться: я ни на мгновение не пожалела о том, что расправилась с Хакеном. Он медленно убивал меня своей жестокостью, и я знала, что, когда поступит приказ устранить меня, он его исполнит не задумываясь. Думаю, Штази не расправилась со мной только потому, что американцы и БНД знали о моем существовании. Даже при том, что они депортировали меня обратно, мое «самоубийство» выглядело бы подозрительным. Гораздо эффективнее было сломать меня психологически. Лишить ребенка, нашего с тобой ребенка, которого я так хотела. А потом сослать в самый унылый уголок нашей унылой республики — Карл-Маркс-Штадт.
Карл-Маркс-Штадт был типичным промышленным центром. Ни своего лица, ни обаяния, ни культуры. Но там был филиал DDR Rundfunk — государственной радиостанции, — куда меня взяли редактором литературных программ. Мне нашли крохотную квартирку. Я начала встречаться с коллегой — тихим скромным парнем по имени Ганс Шигула, которого тоже выслали из Берлина, только в его случае — за пропаганду фри-джаза и еще за то, что однажды он включил в свою программу музыку Штокхаузена. Ганс был старше меня, ему было за пятьдесят, разведенный, начитанный, порядочный. Он скрашивал мое одиночество. Особенно в первое время, когда я только приехала в Карл-Маркс-Штадт и пыталась оправиться после того, что они сделали со мной в тюремной больнице. Мне было очень трудно пережить потерю нашего ребенка, и я понимала, что единственный выход — постараться вычеркнуть это из памяти.
Наверное, ты думаешь, что я ненавидела тебя за то, что ты сделал со мной. Да, были такие моменты — особенно в первые дни, когда меня вернули обратно в Восточный Берлин, и в те долгие месяцы заточения, и после насильственного аборта, — когда я действительно ненавидела тебя. Но, если честно, любовь моя, больше всего я ненавидела себя за то, что мне не хватило смелости сразу рассказать тебе все. Что делать — таково уж мое происхождение, я выросла в такой социальной среде, которая учила скрытности и не поощряла откровенность. Я всегда видела — и чувствовала — твою глубокую любовь ко мне. Но я не могла довериться тебе безоговорочно. Я почему-то думала, что, если откроется вся правда, ты обвинишь меня в предательстве и сбежишь. И вышло так, что, утаив от тебя главное — что Хакен постоянно шантажировал меня сыном, — я сама все разрушила. Уверена, что на твоем месте я бы отреагировала точно так же. И все эти годы я живу единственной надеждой, что ты не слишком страдаешь от чувства вины, хотя в каждой из твоих книг (а я прочитала их все) ты упоминаешь о том, что жизнь — это коллекция грустных воспоминаний, которые мы стараемся спрятать подальше. В твоих недавних работах я находила и намеки на то, что твой брак оказался не слишком удачным, и чувствовала, что рана нашего прошлого так и не затянулась.