Рука у Милены флюоресцировала, и в ее свечении вполне можно было читать. Она открыла книжку. «Старый и Новый Завет», — гласила надпись.
А внизу приписка, от руки: «Для аудитории вирусов».
«Боже, боже мой», — прошептала Милена.
Она перелистала страницы. На каждой из них, совершенно микроскопическим почерком, были прорисованы линейки с нотами. До каких, интересно, пределов может доходить у Ролфы эта бисерность? До каких бесконечно малых, бесконечно скрытых величин? Ролфа словно состязалась сама с собой, каждую последующую часть выводя мельче предыдущей.
— Майк! Майк! — закричала Милена. Дрожащими руками она показывала ему раскрытую книжицу. — Майк! Она снова, снова себя показала! Теперь она переложила на музыку всю Библию, разрази меня гром!
Майк, взяв книгу, смотрел в нее с ошарашенным видом. Каждое слово Послания Иакова (где сейчас открыта была страница) сопровождалось нотами.
И Милена поняла: эта книга не единственная. Есть и другие.
— Майк, — сказала она. — Пусть устроят обыск, обшарят весь ее дом. Там обязательно отыщутся другие книги. Весь Шекспир. «Дон-Кихот».
И «В поисках утраченного времени» Пруста. И еще и еще.
Милена откинулась на подушки. Ее опять мутило.
Она, «Комедия», не была предназначена для исполнения. Замысел Ролфы был оригинальней. «Надпись указывала: “Для аудитории вирусов", а я не поняла. Слушать просто музыку — можно помереть со скуки. Ролфа сказала это напрямую, а я, дура, не поняла. Ноты были написаны не для исполнения! Она это сказала и тогда, при нашей последней встрече.
«Комедия» не была новаторской оперой. Она была просто новой книгой.
Книгой, которую читаешь, а вирусы сами тут же кладут ее для тебя на музыку. Как слова, которыми Сати снабжал свои фортепианные опусы, — они служили лишь для развлечения пианиста, а не для декламации на публике[32].
А спектакль — это все моя затея».
У Милены снова мучительно кружилась голова, как тогда в невесомости. И огненная жидкость в желудке горела огнем.
— Сейчас, наверно, сблюю, — выдавила она.
Майк забарахтался, поднимаясь за тазиком и полотенцем. Но так и не успел.
У Милены, к собственному удивлению, не хватило сил даже снять ноги с кресла. Рвота по подбородку стекла на одеяло и платье. Досталось и Пятачку (будет теперь попахивать срыгиванием не только детским, но и взрослым).
— Ох, Милена-Милена, — сочувственно приговаривал Майк.
— Чертовы Наяды, — ворчала та, не пытаясь ему помочь.
Беспомощно полулежа в своем кресле, она смотрела на Люси. Люси в роли Беатриче, с задумчивой улыбкой поющую старческим голосом:
Modicum et non videbitis me;
Et iterum…
«Вскоре вы не увидите меня;
И опять, любимые сестрицы, вскоре увидите меня».
Люси, канувшая тогда как в воду, неведомо как сумела записать для «Комедии» всю свою партию. Вот такая странность. Очередная странность.
Милена неподвижно лежала, в то время как Майк очищал заляпанное рвотой одеяло. На подобных вещах внимание теперь особо не заострялось. А вот на лице Беатриче оно заострилось. Эта Беатриче успела состариться, и продолжала стареть. Она больше не была красивой — разве что той фактурностью, какую морщины сообщают лицу, подобно тому как время придает монументальность источенному ветрами камню. Она выглядела бессмертной, словно продолжала плыть по волнам времени, превозмогая людские слабости, отбрасывая за ненужностью красоту юности. Королева Дантовой души, его любовь, напоминание о божественном. Суровей скал, глубже самой Земли, не меркнущая в памяти любовь, что восстает вдруг в своем нынешнем обличии на вершине стоящей над лесом горы.
«Нет, люди так не любят, — подумала Милена. — Не бывает так, чтобы на всю жизнь, да еще при этом только в памяти».
«Здесь, на вершине холма в лесу, — послышался голос в ушах, — маленький мальчик будет всегда, всегда играть со своим медвежонком».
— Это не та опера! — вскричала Милена.
И тут появились геликоптеры. Воздух содрогнулся от свистящего шума лопастей, и на землю пала тень, словно материализовавшись из мрака и лунного света. Сине-черные глянцевые машины разворачивались над тротуаром, разбрасывая пыль и вздымая на Жужелицах листву, шелестящую, подобно волне прибоя.
— Оставьте их! — слабым голосом умоляла Милена, не в силах пошевелиться на своем кресле. Жужелицы никому не причиняли вреда; после каждого спектакля они тихо разбредались. Сейчас заключительная ночь; ну зачем вторгаться именно сейчас?
Два геликоптера. Вот они приземлились, упруго подпрыгнув на своих полозьях и оттеснив Жужелиц от тротуаров к ограде и стенам. Лопасти продолжали сечь воздух. Милена чувствовала, как воздух обдает ей лицо, словно она сама мчится на бешеной скорости.
— Майк? — подала она голос, но слова утонули в шуме винтов.
Майк стоял, глядя с балкона.
— Не-ет! — словно выдохнуло людское море снаружи.
— Они схватились! — изумленно крикнул Майк. — Они дерутся с «Гардой»!
— Гау-у-у! — залился у входной двери то ли лаем, то ли воем Пальма, как собака обычно реагирует на звон колоколов.
— Что там? — забеспокоилась Милена, у которой вместе со словами изо рта словно вырвался горячий пузырь.
— Ляг, Милена, ляг. Не беспокойся. Я здесь, с тобой.
«Астронавт ты мой, — горько подумала она. — Да что ты можешь против Консенсуса?»
— Они идут в помещение, — насторожился Майк.
Пальма взвыл еще пронзительней. Вой, сорвавшись, перешел в человеческий крик. В комнату, покачиваясь, на коленях заполз Пальма. И, медленно разогнувшись, неуверенно встал в полный рост. На двух ногах он двинулся к креслу.
— Ми… Милена! — выкрикнул он вполне внятно. — Милена!
Пальма вновь обрел дар речи.
— Пальма, — шепнула она.
Человек с плачем бросился ей в ноги. У нее еще было время погладить его за ушами.
А затем в дверь вошли люди в белых комбинезонах и прозрачных пластиковых масках. Полосуя по темной комнате росчерками фонариков, они с неожиданным проворством направились к Милене. Их подчеркнуто элегантная поступь смотрелась слегка комично. Изящными вкрадчивыми движениями мимов они проворно опутали Милену тенетами. В ноздри вставили какие-то трубочки, в рот сунули прозрачную облатку, отчего у Милены тут же отнялся язык.