К физическому ужасу вскоре присоединились и нравственные страдания. С непоколебимой логикой, указывающей на то, что при исключительных обстоятельствах начальник тихоокеанской полиции не терял способности рассуждать, Оллсмайн понял, что не вечно же он будет висеть между небом и землей.
Сам он не имел никакой возможности освободиться. Отсюда единственный вывод — заняться этим должны другие. Но кто же эти другие? Граждане Сиднея? Те самые граждане, которых одно его имя приводило в трепет. И вот они-то увидят его на виселице! Ему вспомнились слова корсара Триплекса: «Насмешка убивает. Я приговариваю вас к насмешке».
Да, никогда еще сэру Тоби не приходилось сталкиваться с таким дьявольски изобретательным врагом! Он ясно понимал, что завтра, как только его несчастье станет известным, весь город будет хохотать до слез, до истерики! Его престижу будет нанесен смертельный удар. У всякого другого на месте сэра Оллсмайна опустились бы руки, но он был не из таких.
Борьба была его стихией, препятствия не пугали, а только раздражали его.
— В конце концов, — пробормотал он, — все еще может быть спасено. Кто умеет мстить, тот не бывает смешон. Я уже держу в руках нити интриги. Силли… положительно, это его волосы. Не прав ли был хозяин отеля в своих подозрениях?.. Да, в записке, адресованной этому Лавареду, — его тоже нужно взять на заметку — в записке было написано, что он встретит меня у статуи Кука. Не в этом ли месте я вишу?
Начинало светать, повешенный огляделся вокруг. Виселица стояла на площадке, от которой отходило несколько темных аллей, но деревья заслоняли вид, поэтому Оллсмайн не мог точно определить, где он находится. Но по мере того как становилось все светлее, между деревьями появлялись просветы и горизонт ширился. Вдруг Оллсмайн вскрикнул. Сквозь ветви виднелось что-то белое…
— Это статуя! — вскричал Оллсмайн. — Ну, значит, ничего еще не потеряно! Если этот Лаваред придет раньше всех, то я сумею заставить его молчать. Только бы в отеле не отговорили его идти на свидание. А если он придет, — только один человек и будет знать об этом случае. В моем положении и это победа. А потом, не говоря ни слова даже Паку, который будет смеяться, я устрою секретный надзор за Силли. Я чувствую, что этим путем доберусь до Триплекса, а мой инстинкт еще никогда меня не подводил.
Начинало всходить солнце. Его лучи позолотили вершины деревьев и разбудили птиц, которые с пугливым щебетанием смотрели на человека, висевшего в воздухе. Оллсмайна охватили новые опасения, когда на башне пробило пять часов.
— Скорей бы появился этот Лаваред, — бормотал он. — Да нет, раньше шести и думать нечего его ждать! Только бы меня никто не увидел до его прибытия. Главное: избежать смешного положения, это не невозможно: парк отпирается в шесть часов. А все-таки…
И он покачал головой, но при этом движении почувствовав боль в руках. Он только теперь обратил внимание, что на его шее, на цепочке болтается, какой-то предмет. При его движении он закачался, и цепочка начала натирать ему шею. Опустив голову, он заметил на своей груди четырехугольную дощечку, на которой он видел буквы, которые не смог прочесть, так как при его движениях веревка закачалась, и он почувствовал головокружение.
Мало-помалу, подобно маятнику, предоставленному самому себе, Оллсмайн снова неподвижно повис в воздухе. Он чувствовал себя совершенно разбитым. Только приближение шести часов ободряло его. Без десяти минут шесть отворятся ворота парка… ах, только бы он не опоздал, этот Лаваред!
В самом деле, ведь этот незнакомец не мог ничего иметь против Оллсмайна. Может быть, впрочем, он был родственником Робера Лавареда и тоже знал историю Ниари. Это было бы для Оллсмайна неприятным осложнением, потому что корсар говорил правду.
Действительно, несколько месяцев назад Ниари явился к Оллсмайну и рассказал ему весь ход интриги, обратившей Робера Лавареда в Таниса. Из желания угодить своим африканским коллегам, Оллсмайн без дальних разговоров заключил беднягу Ниари в тюрьму, и он до сих пор находился в тайном заключения в форте Брокен-Бей, расположенном в нескольких милях к северу от Сиднея.
Эти мысли смутили было Оллсмайна, но скоро ему удалось отогнать их.
— Ну, все это пустяки! — произнес он вслух. Теперь для меня самое важное, чтобы этот Лаваред освободил меня, а потом я найду средства заставить его держать язык за зубами.
Вдали часы пробили половину шестого.
— Еще полчаса! — проворчал повешенный.
Но в эту минуту справа от него послышались шаги, и Оллсмайн прислушался.
— Кто бы это мог быть? — пробормотал он. — Ворота-то еще заперты.
Не успел он закончить этой фразы, как шаги послышались и слева.
— И еще кто-то!
Шаги приближались, и вскоре на площадку с двух разных сторон вышли два молодых человека. Оба блондины, оба одеты по последней моде, оба в светлых перчатках, оба с моноклями и, что всего характерней, оба с записными книжками и карандашами. Они, видимо, не очень обрадовались встрече. Но тотчас же, подавив невольный жест досады, они обменялись любезными улыбками и пожали друг другу руки.
— И вы здесь, дорогой собрат? — спросил один.
— Как видите.
— Я должен признаться, что в распоряжении редакции «Нью-Сидней Ревью» находится король репортеров.
— Считаю своим долгом отметить, что в распоряжении редакции «Инстантейниос» находится их император.
— Вы слишком любезны.
— Не более, чем вы…
— Вы явились сюда….
— Для интервью.
— И я также.
— Значит, «Нью-Сидней Ревью» получило известие от корсара Триплекса.
— Да, вероятно, и ваша редакция тоже?
— Тогда начнем?
— Начнем. И по окончании — каждый в свою редакцию. Устроим матч, чья статья выйдет раньше.
— Идет.
Оба весело рассмеялись и, одновременно сняв шляпы, обратились с почтительным поклоном к повешенному, который ответил на это страшной гримасой. Оллсмайн не пропустил ни слова из предыдущего разговора. Он ясно понял, что корсар принял меры, чтобы ударить его посильнее и что удар его не пропал даром. Для обеспечения огласки приключений Оллсмайна он сообщил о них в редакцию газет.
Бешеный гнев охватил сэра Тоби, когда он увидел себя на виселице, со связанными руками и ногами, в полней власти репортеров. Никогда еще положение интервьюируемого не было печальнее. Теперь ему уже нельзя было надеяться, что его приключение не получит огласки. Весть о ней разойдется сегодня же утром в тысячах экземпляров, в каждом доме будут хохотать над его злоключениями.
Вдруг он вздрогнул, услышав характерный звук защелкавших фотографических аппаратов. Камера — необходимая принадлежность каждого австралийского репортера. И пока Оллсмайн предавался своим размышлениям, его изображение на виселице было увековечено на чувствительной фотографической пластинке.