Ну а поскольку ему надо было на что-то существовать, питаться, иметь крышу над головой, он жил вместе с матерью в доме ее второго мужа. Спорадически занимался садом, иногда подрабатывал, брался за случайную несложную работу, если у кого-то вдруг появлялась срочная нужда в помощнике.
Мужчины немножко завидовали его красоте, потому что у их жен при взгляде на Фердинана глаза обычно загорались восхищением и в них вспыхивал мгновенный огонек желания. Но поскольку этот здоровенный фат был к тому же еще и здоровенным лоботрясом, а его пристрастие к спиртному со временем все усиливалось, они не особенно опасались его соперничества. Жены ни за что не решились бы бросить их ради такого сокровища, как бы он ни был обольстителен.
Да, Фердинан был обольстителен, но обольстителем не был. Никто не слыхивал ни про какие его связи, чувственная сфера его жизни представлялась таким же белым пятном, как и профессиональная. Подозревали, правда, что когда Фердинан уезжал в какой-нибудь крупный город поблизости, то ходил там к проституткам. «А этот лоботряс не дурак, — посмеивались между собой мужчины. — Он себя не обременяет женитьбой, а когда приспичит, бегает к шлюхам». А вот женщины огорчались: «Чтобы такой красивый мужчина пользовался услугами девиц легкого поведения!» Мать Фердинана закрывала глаза на похождения своего сына и не слушала никаких сплетен, что ходили насчет него. Тетя Коломба регулярно задавала один и тот же вопрос: «Скажи, Алоиза, твой Фердинан еще не нашел себе подружку? Годы-то ему прибавляются, а в округе полно красивых девушек. К примеру, дочка Мелани Брезу или малышка Маё с улицы Сент-Соланж, или Эвелина, младшенькая Бессонов, или, скажем, Софи Шеврье… Они очаровательны, из хороших семей и возраст у них подходящий для замужества. Любая из них будет прекрасной партией, тут нет никакого сомнения, но Фердинан не торопится, он может упустить предоставляющиеся возможности и останется старым холостяком». — «Разумеется, разумеется, все они славные девушки, — отвечала раздраженная Алоиза, — но у моего Фердинана совершенно другие потребности… Я хочу сказать, он не собирается жениться, только ради того чтобы жениться. Он ждет „родственную душу“… Это совсем другое дело. Фердинану с его артистическим темпераментом нужна девушка очень тонкая, изысканная, чуткая…» А старуха Люсьена, та вообще с наслаждением сыпала соль на рану. «Дорогая моя, так когда же свадьба вашего сына? На святого Жди-пожди или на святого Никогда? Похоже, ваш драгоценный сын не слишком спешит. Конечно, он красивый молодой человек, тут никто не спорит, но если говорить о его положении, то он полнейший нуль, и вы не можете этого отрицать. В этом смысле он еще хуже Бастьена, что уже само по себе характеризует его. Вы просто обязаны заставить его заняться собственным будущим, как-никак он давно уже не мальчик. До каких пор он будет сидеть на шее у вас и у Иасинта? Вы оба слишком слабые — мой брат по причине своего безволия, а вы из-за переизбытка материнской любви. А это ни к чему хорошему не приведет. Скажите, страдаю ли я слепотой в оценке моего болвана-сынка? Бастьен — неудачник, и я все время твержу ему об этом. Кстати, он знает, что при моей жизни он ничего не получит, во всяком случае пока не предпримет усилия, чтобы вырваться из своей ничтожности. Впрочем, он уже и так потерял кучу денег». — «Вы слишком суровы к своему сыну и несправедливы к Фердинану», — отвечала уязвленная Алоиза. — «С тряпками иначе невозможно, их нужно стирать в щелоке. Надо признаться, моя дорогая, с сыновьями нам не повезло. Что поделать…» — «Я на своего не жалуюсь, я люблю его такого, какой он есть», — единственное, что могла ответить Алоиза. Но в глубине души она страдала от поведения Фердинана, и не столько потому, что была уязвлена ее гордость, сколько от тревоги за него. Она очень боялась, как бы сын не подорвал здоровье из-за злоупотребления спиртным и связей с подозрительными женщинами. Ведь эти шлюхи способны заразить бог знает какими ужасными болезнями! А с годами Алоизу начала точить новая забота; ей очень хотелось, чтобы ее сын нашел достойную девушку, женился на ней и чтобы у него в свой черед тоже родился сын. Она страшно опасалась, как бы род Моррогов не выморочился, не исчез с лица земли и не был предан забвению, потому что ничего в жизни ее так не пугало, как забвение.
* * *
Тело его — мука и мрак. Фердинан рос отчужденно в тени своего тела, отчужденно от себя самого и других. Собственная судьба никогда не интересовала его, собственное будущее всегда было ему безразлично. С давних пор великая леность овладела им, его душой. Леность, скрывавшая оцепенение и ужас, что вступили в его сердце однажды утром в раннем детстве, зарылись в него и замерли. Иногда, однако, в самой его глубине этот страх принимался выть, шевелиться, словно огромный зверь, ворочающийся в грязи. Как если бы тело его отца, двойником и подобием которого он был, пробуждалось и бунтовало внутри него. Дело в том, что труп отца не обрел упокоения в могиле, он просто исчез. Видели, как он упал, но развороченная земля тут же сомкнулась над ним, поглотила, и потом так и не удалось отыскать то место, где она его скрыла. В том, что лейтенант Моррог погиб, никаких сомнений не было, и однако же труп его исчез. Он истлел где-то в грязи, в холодной арденнской земле вместе с останками других молодых парней, чьи тела были разорваны и искромсаны в прекрасный майский день 1940 года неподалеку от Вузье.
Но чем же была та грязь, что начинала порой шевелиться внутри Фердинана? Та раскаленная грязь, что поднималась вдруг в его утробе, чреслах и сердце? Была ли то грязь, в которой истлел, в которую распался его отец, или грязь его собственного детства, залитого, загрязненного слезами, липкого от слез? И всякий раз, когда эта жижа содрогалась, смутная тревога, что постоянно дремала в нем, отзывалась удушьем, страхом. И тогда в его плоти вспыхивали темные огни. Огни пурпурно-черные, как потоки лавы. И сердце его корчилось в этих огнях — корчилось от желания. От желания, которое было проклятием.
Уже в отрочестве эти огни вспыхивали в его теле, и черные их языки достигали сердца. Но он не стряхивал свою леность, не пытался загасить источник этого пламени. Он покорно мучился от приступов болезненного вожделения и, будучи не в силах утолить его, пассивно переносил страдания. Удовлетворить это властное желание не было возможности, Фердинан прекрасно чувствовал это. Он долго противился ему. Пытался обмануть эту потребность, мучительно терзавшую плоть, сперва сам, потом с помощью женщин, не обремененных стыдливостью и не требовавших никаких чувств. Но желание было не так-то просто обмануть. Оно точно знало, чего хотело, даже при том, что сознание Фердинана, всецело затуманенное леностью, ничего не понимало и безуспешно пыталось измерить глубину и огромность неутолимого этого голода. И в конце концов однажды страсть восторжествовала. Фердинан подарил телу наслаждение, о котором оно так долго мечтало.
Но, однажды удовлетворенная, его страсть стала еще требовательней, она полностью завладела им. Фердинан осмелился отведать сладость самого запретного, самого неприкасаемого из всех запретных плодов, и сладость эта была опьяняющей, оказалась единственным безмерным наслаждением. Наслаждением, в котором так тесно, так восхитительно слились удовольствие и стыд, невинность и преступление, восторг и скорбь, что любое другое в сравнении с ним казалось пресным и безвкусным.