Это был второй удар по черепу, но я еще стоял на ногах, не грохнулся навзничь. Крепкой мы породы люди. Стойкие. Как говорил поэт, гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире крепче гвоздей.
Цена за ночлег в кемпинге втрое превышала остаток денег в заднем кармане моих брюк. Я честно сознался в этом, выложив на стол последние жалкие ассигнации.
Анита искренне опечалилась. Но, к счастью, она меня не запрезирала, а во взгляде ее я даже прочел сочувствие. Вот, что значит своя, социалистическая проститутка. Человек — в первую очередь. Она пошепталась с усатым, он разрешил нам лишь на два часа за эти деньги занимать палатку, спрятал деньги в карман, бросил мне на плечо, как вьючному ослу, два шерстяных одеяла, и наш караван, ведомый усатым осведомителем в фуражке туристского бюро, за которым тащился я, а за мной грустная Анита, проследовал на территорию кемпинга, запетлял между палатками и автомобилями, под грохот джазов, под разноязычные вопли и смех наслаждавшихся отпуском западных туристов. Я брел, как бесчувственный автомат, и почему-то думал о том, что если придется бежать отсюда, то я никак не выберусь из лабиринта и заблужусь, как дитя.
Наконец, мы в пустой розовой палатке, высокой, в полтора роста. С яркой лампой над головой. С надувными, но без воздуха матрасами под ногами. Анита изнутри закрыла палатку на замок-молнию, села на пол и жестом предложила мне последовать ее примеру. Я последовал.
— А теперь давай поговорим, — сказала она. — Я бесплатно спать с тобой не собираюсь. Из-за тебя я и так потеряла весь вечер.
Я согласно кивнул и, как мог, по-немецки объяснил ей, что у меня в банке много денег и завтра, мол, когда банк откроют, она получит свое. И даже больше (завтра рано утром автобус должен был умчать нас в другой город, на противоположном конце страны).
Анита выслушала мою ломаную речь с явным интересом, но тем не менее попросила чего-нибудь вперед. Что мог я ей предложить? Заграничный паспорт моей жены? Мой взгляд остановился на часах, кожаным пропотевшим ремешком охвативших запястье левой руки, и я предложил совсем уж не как немец, а как это водится у нас, на Руси, в определенных слоях общества:
— Возьми часы. На память.
У Аниты на смуглой руке золотились изящные часики, и тем не менее она проявила интерес к моим. Я снял их с руки безо всякого сожаления. Часы — дерьмо. Отечественные, марки «Мир».
Анита прочитала марку по латыни, и получилось «Муп».
Никогда не встречала такой марки, — искренне удивилась она.
— Ого! — сказал я. — Это — уникальные часы. В вашем городе только ты одна и будешь владеть такими часами.
Анита со смехом надела их на свое тонкое смуглое запястье, выше своих золотых, и попросила меня застегнуть застежку. Потом она подтянула к себе резиновый ребристый матрас, губами схватила медную трубочку на конце его и стала дуть, округляя шариком щеки. Я тоже принялся надувать второй матрас.
Мы дули оба, сидя на земле друг против друга, как два закадычных приятеля, направившихся в туристический поход за город, на лоно природы, с ночевкой.
Анита оживилась, засияла глазками. Мое обещание сходить утром с ней в банк и щедро одарить свое действие оказало. А я дул из последних сил, неуклюже, часто мимо трубки, издавая губами непристойные звуки. Хмель понемногу улетучивался из головы, и страх за содеянное овладел мною, леденя душу и спирая дыхание.
Я был конченым человеком. Возвращаться домой мне была дорога заказана. Погонят отовсюду с позором. Значит, оставалось одно — бежать. Предать страну, партию, семью и бежать до границы, а там махнуть на Запад. Здесь, я слышал, граница охраняется спустя рукава, небрежно, не то что у нас, и проделать это несложно.
— Прощайте, родные, — целовал я в уме почему-то сонные мордашки моих детей, и слезы закипали во мне, горючие, обидные.
— Прощай, мама. Ты меня, подлеца, больше не увидишь, и тебя похоронят чужие люди.
— Прощайте, товарищи, — перебирал я в уме тех, с кем работал, с кем встречался на именинах, к кому ходил в гости.
С женой я не прощался. Хрен с ней!
Вот в таком полуобморочном состоянии я полез к раздевшейся догола Аните, когда она уложила рядом два надутых матраса и сама легла поперек, широко раскинув крепкие, стройные ноги. И опростоволосился. Я был абсолютно ни к чему не способен. Поелозил по ней безрезультатно, смущенно слез и стал натягивать штаны.
— Постой, — сочувственно заглянула мне в глаза Анита, — я тебе помогу.
Она склонила голову к моим расстегнутым штанам, губами поймала член и стала жевать, тянуть, языком прижимать. И он не выдержал такой атаки, набух, вывалился наружу.
Анита повалилась на спину, потянув меня на себя. Ловкими пальчиками направила его, просунула куда следует и стала снизу покачивать меня, дыша часто и со страстью, ладошками прижимая мои ягодицы.
А я смотрел поверх ее головы, в розовую стенку палатки, слышал джаз и чей-то захлебывающийся стон. Женский. Из соседней палатки. Там, видать, бабе достался настоящий мужик. А я ни на что не был способен. Перед моим взором мелькали сонные мордашки моих детей, я их целовал, и горючие слезы текли по моим щекам.
Как Анита ни прижимала мои ягодицы, он увял в ней и стал вываливаться, а она, должно быть, всерьез возбудившись, сплела обе ноги на моей спине и стала вжимать меня в себя, не давая выскользнуть и темпераментно извиваясь животом.
— Битте, битте, — по-немецки умоляла она меня проявить себя мужчиной и удовлетворить ее возбужденный сексуальный аппетит.
Я ей мог только посочувствовать. Он вывалился окончательно, съежился, стал почти неразличимым. Анита, войдя в раж, не отступилась и проявила удивительную настойчивость. Она его измордовала, затискала, зацеловала. И он — а он у меня не железный — вспомнил, какова его функция на этой земле, и, независимо от моей воли и состояния, распрямился, раздулся и затвердел как деревянный.
Битте, битте, — возликовала Анита и шлепнулась на спину, продавив матрас.
Я — на нее. И зашуровал. Думал, порву ей там все. Словно дубиной орудую. Сухостой. Твердый как камень и абсолютно нечувствителен. Так можно целый час гонять и не кончить.
Анита была наверху блаженства. Она стонала, выла, кричала дурным голосом, и мне на миг показалось, что у соседей выключили магнитофон и все ближние палатки завистливо прислушиваются.
Она кончила раз десять, и, когда наконец и меня пробрало, Анита осталась лежать как бездыханный труп, закатив глаза и слабо, бессильно шевеля пальцами раскинутых рук. А когда очухалась, пришла немножко в себя, уставилась на меня восхищенным взором и сказала:
— Никогда не думала, что немцы такие мужчины. Экстра-класс! Ни с кем не сравнимо!
Мне вдруг стало обидно. Я — русский, советский человек, старался, а слава — немцам. Даже захотелось сознаться ей, кто я такой. Вот такая форма патриотизма всколыхнулась во мне, но я промолчал.