Счастье рухнуло, когда ей исполнилось пять лет, — отец принялся строить кемпинг, мать начала пить, а кормилица стала ломать малышку как личность. Огромный разрыв между фантазиями маленькой, романтически настроенной девочки и ужасом повседневности поселил в ней чувство стыда, подавлявшее любые попытки выстоять. Она забывала приезжать ко мне, поскольку наша манера рассуждать вместе в ее понимании означала стремление к пугающему благополучию, которого она недостойна, — как она мне говорила. Полагая, что овладеть какой-либо профессией не трудно, она испытывала облегчение от того, что ей это не удавалось. Это отступление позволяло ей избежать стыда при выслушивании замечаний преподавателя, которые он громко произносил перед смеющимся классом. «Весь мир смеется надо мной», — только и шептала она. Когда у нее родился сын, он был настолько красив, что акушерки показали его матери почти что с гордостью, но она сразу же подумала: «Он красив! Он так красив, что этого просто не может быть; вероятно, они перепутали детей». Мальчик хорошо развивался, однако в этом было кое-что любопытное. В возрасте пяти лет он стал заботиться о собственной матери, поскольку стал ощущать ее уязвимость. В школе он учился неплохо, имел несколько друзей и в шестнадцать представил матери свою первую девушку. А мать подумала: «Он любим, это невероятно» — словно счастье, невозможное для нее, было невозможным и для ее собственных детей. Не переносит ли таким образом стыдящийся немного яда из своей души на тех, кого любит?
Подобное заниженное представление о самом себе искажает один из двух полюсов межличностных отношений и, как следствие, трансформирует их в целом. Между ментальным миром матери, не умевшей стать счастливой, и миром ее сына, выстроившего связь с сознательно унижающей себя матерью, возник любопытный мостик. В мальчике неожиданно рано проявилась зрелость — мостик межличностных отношений полностью способствовал этому. Разрушительная травма, сломавшая его мать, стала для него травмой созидательной[64].
Стыд или чувство вины?
Позднее, когда стремление подростка к независимости станет насущным, необходимо перестроить сложившееся интересное равновесие. Этот процесс болезненный для обоих партнеров. Мать отнесется к подобному виражу, как к неизбежной потере, которую она заслужила, тогда как сын скорее воспримет свободу с чувством вины. Почти неуловимо — из-за одного-единственного жеста, слова, улыбки или единожды нахмуренных бровей — этот опыт, являющийся следствием созревания, может стать разрушительным. Но без опыта не возникнет самоидентификация. Нарративное самоутверждение происходит у подростка в тот момент, когда он вспоминает испытания, из которых вышел победителем, и поражения, в равной мере способствующие формированию его личности. Испытания помогают ему понять, кто он есть на самом деле. Если он переживет разрушительную травму, то может утратить решимость, ибо внутренняя катастрофа вредит работе мысли. Тут есть одно особое обстоятельство: созреванию сопутствует крушение. Но когда после физической агонии жизнь возобновляется, говорить об обретении устойчивости все равно нельзя. Если «содержимое изначально не вшито внутрь»[65], рана становится невидимой, но при этом способствует молчаливому рождению новой личности. Чем глубже эта рана, чем больше она превращается в своего рода «склеп», тем более заметное влияние она — так и не выраженная словами — оказывает на личность и тем более явно мешает обретению устойчивости. «Стыд-склеп»[66]проникает во внутренний мир и, приспосабливаясь к обстоятельствам, ежедневно отравляя любые межличностные отношения.
Стыд не обязательно предполагает возникновение чувства вины. Один, испытывая горечь, считает вселенную ничтожной, в то время как другой, попав в «неправильную» вселенную, переполняется страданием. Различие этих миров способствует возникновению разных типов межличностных отношений. Чувство совершения чего-то отрицательного порождает стратегию искупления или самобичевания, тогда как чувство униженности приводит к запуску механизмов избегания, ухода и порожденного отчаянием гнева. Часто, общаясь с человеком, ощущающим себя виновным в чем-либо, видя его подавленную радость, слыша его слова, глядя на его поведение, цель которого — искупительное умерщвление, мы, наблюдая это желание принести себя в жертву, иногда испытываем страх. Но, оказываясь рядом со стыдящимся, замечаем, что он старательно нас избегает, не хочет встречаться взглядом, прячется от нас где только может и явно боится, упрекая нас в том, что мы пугаем его.
Испытывающий чувство вины настроен враждебно по отношению к самому себе, верит, что допустил ошибку, из-за которой предмет его любви оказался для него потерян. «То, что я совершил, — ужасно, — твердит „виноватый“, царапая лицо. — Она уйдет от меня, и это моя ошибка, я сам того хотел, желал зла самому себе». Стыдящийся же говорит так: «Под взглядом другого я чувствую себя униженным, покрытым плесенью; я избегаю его, чтобы меньше страдать; уверен: он презирает меня».
«Территория стыда привлекала внимание психоаналитиков не столь сильно, как вопрос рождения чувства вины»[67]. Однако юный Фрейд испытал стыд, когда имя его дяди Иосифа, обвиненного в производстве фальшивых денег, попало в заголовки венских газет, и еще более, когда его собственный отец не захотел преодолеть унижение: «Будучи маленьким (рассказывал отец), я вышел в субботу на улицу — хорошо одетый, в новой меховой шапке. Попавшийся мне навстречу христианин сбил шапку в грязь, закричав: „Еврей, сойди с тротуара!“ — „И что ты сделал?“ — спросил Зигмунд отца. „Я поднял ее“». «С тех пор юный Фрейд „вынашивал план реванша“. Он отождествлял себя с Ганнибалом, этим великолепным, бесстрашным семитом, поклявшимся отомстить за Карфаген, несмотря на могущество Рима… Чтобы стать независимым, ребенок начал учиться лучше владеть собой и старался развиваться физически…»[68]. Мальчик испытал стыд, поскольку мошенничество дяди и трусость отца оказались вынесенными на всеобщее обозрение — в заголовки венских газет и на улицу. Мысль о реванше позволила ему восстановиться и не погрязнуть в самобичевании.
Тонкий психоаналитик, предвосхитивший появление «теории привязанности», Имре Херманн первым описал чувство отравленности, объясняя причину возникновения стыда в тот момент, когда ребенок «теряет контакт с матерью, объектом, за который он цепляется»[69]. Этот венгерский психоаналитик, ставший провозвестником опытов Харлоу на макаках и предвосхитивший создание Джоном Боулби теории привязанности[70], сказал бы сегодня, что живое существо (зверь, человек), имеющее — для продолжения развития — потребность в материнской защите, утрачивает присущее ему примитивное доверие и чувствует себя ничтожным, лишаясь этой защиты, или в том случае, если она видоизменяется. В более классической концепции, разработанной психоаналитиком Сержем Тиссероном, говорится об «отказе от защитного экрана, созданного матерью»[71], а Венсан де Гольжак добавляет к этому следующее оригинальное замечание: обсуждение истории и изменение представлений коллектива дают надежду, что стыд может быть преодолен[72].