На красном, покрытом крупными оспинами лице Эпифокла кое-как, неровной картофелиной, был прилеплен нос и виднелись лишь маленькие, заплывшие щеками щелки для зорких, черных глаз.
Волос на голове ученого мужа было совсем мало — они лишь как бы обрамляли его большую и почему-то изрядно, вкривь и вкось, поцарапанную лысину.
Сапфо невольно улыбнулась: наверное, эти свежие царапины остались после вчерашнего буйного куража старичка, сейчас казавшегося редкостным тихоней, терпеливо выскребающим из тарелки ложкой безвкусную, но зато полезную для желудка кашку.
Впрочем, из растительности у Эпифокла имелась также косматая и как-то странно торчащая вперед борода, которая тоже почему-то росла длинными, неровными клоками — видно было, что она слишком давно не знала деревянной гребенки, пусть хотя бы и с редкими зубьями.
Под туникой Эпифокла был хорошо заметен округлый, почему-то яйцевидной формы живот, сильно перевешивающийся из-за пояса, сделанного из простой веревки.
Похоже, не так-то легко было философу повсюду носить с собой эту ношу.
По крайней мере, Эпифокл имел привычку то и дело, как бы про себя, то тяжело вздыхать, то недовольно кряхтеть, то таинственно хмыкать, время от времени поглаживая свое пузо руками, словно проводя с ним какие-то особые дипломатические переговоры.
Глядя на Эпифокла, можно было с уверенностью сказать, что он и в молодости не блистал красотой и, скорее всего, был даже еще куда большим страшилищем.
Зато боги дали этому человеку острый, пытливый ум и душу настоящего исследователя, что постоянно кидало его из одной крайности в другую.
Сапфо слышала, что когда-то, еще в юности, Эпифокл четыре года провел в пещере, терзая себя полным уединением и голодом, где он питался лишь одними заплесневевшими сухарями и кореньями, зато вскоре после этого очутился на Крите и примерно столько же времени жил там при богатейшем дворе среди самой изысканной роскоши.
Философ, который стремился все свои теории испробовать прежде всего на самом себе, неоднократно бывал в Египте, водил близкую дружбу с самыми знаменитыми вавилонскими жрецами и даже сам чуть ли не сделался магом, но одновременно считался одним из самых умных политиков и какое-то время назывался почетным гражданином Афин.
Сапфо от кого-то слышала историю, как совершенно неожиданно на собрании граждан в Афинах Эпифокл был подвергнут остракизму — его на десять лет изгоняли из города как человека, который начал оказывать слишком сильное влияние на умы городских жителей и потому сделался потенциально опасным для всего государства.
Впрочем, возможно, это было всего лишь очередной легендой из числа сопутствующих имени Эпифокла в великом множестве.
Про Эпифокла говорили, что он одинаково свободно общался с царями и рабами, знал разные языки, писал стихи и трактаты — особенно много у него почему-то имелось полемических поэм о текучих свойствах воды и воздуха, — имел собственные теории о происхождении солнечного и лунного света, придумал своеобразные солнечные часы, требуя, чтобы их ввели в обращение повсеместно, называя «эпифокликами», и даже научил людей, как при помощи специальных травяных отваров безболезненно вывести камни из почек, так как сам страдал этой болезнью и постепенно сумел себя излечить.
Наверное, тот, кто не был знаком с задачей, которую философ считал главным делом своей жизни, вполне мог бы посчитать его обыкновенным безумцем, мятущимся в поисках определенного занятия и не останавливающимся в своих исследованиях на чем-нибудь одном, постепенно добиваясь в избранной области исключительных успехов.
Но в том-то и дело, что Эпифокла всю жизнь интересовали вовсе не сами жизненные явления, а исключительно проблема связи между разнообразными вещами и событиями.
Именно «проблему всеобщей связанности» философ исследовал с завидным, непостижимым постоянством и нечеловеческим упорством, то и дело подвергая собственную жизнь самым разным испытаниям, словно наблюдая, как же потом свяжутся между собой такие непохожие лохмотья биографии в рамках его общей, назначенной мойрами судьбы.
Но Сапфо почему-то интересовало сейчас совсем другое.
Глядя на хмурого, тщательно жующего Эпифокла, она пыталась понять: что же ощущает человек, который, казалось бы, пережил и испытал в своей жизни абсолютно все, что только было возможно или даже вовсе невозможно простому смертному?
Проще говоря: счастлив ли Эпифокл и сумел ли хотя бы для одного себя понять, наконец-то, что это такое — счастье?
С чем, с какими мыслями подошел прославленный философ к своей обыкновенной, человеческой старости?
Но сейчас, глядя на Эпифокла, с полной определенностью можно было сказать лишь только то, что тот все же успел по дороге проголодаться, а все остальное было прочно скрыто за странной, характерной усмешкой старика.
Правда, время от времени Эпифокл все же поднимал свои зоркие, цепкие глаза от тарелки, внимательно осматривал женщин и многозначительно хмыкал, не делая никаких пояснений.
Зато Алкей, как всегда, заливался соловьем и не давал скучать никому из участников застолья.
После первой же чаши вина, откуда он щедро плеснул себе под ноги, показывая, что начальный и самый последний глоток приличные люди должны не забывать жертвовать великим богам, и едва только положив в рот несколько виноградин, Алкей тут же принялся в который раз пересказывать истории из самого героического периода своей жизни.
Того самого, когда он не согласился с тиранией Мирсила и смело вступил с ним в политическую борьбу, а также про подлого Питтака, который потом хитрым образом сумел в одиночку воспользоваться плодами победы.
Питтака Алкей исключительно величал «гнусным негодяем» и «плоскостопым дураком», но все же с оговоркой, что именно из-за него поэту пришлось отправиться в изгнание, побывать в Египте и на многих греческих островах, куда бы он ни за что не отправился по собственной воле.
Пожалуй, это стало решающим фактором, почему Алкей все же решил потом с Питтаком помириться и принял его приглашение вернуться на Лесбос, — новые впечатления незаметно вытеснили из его души воинственный пыл борьбы.
Алкей умалчивал, что, прежде чем он получил долгожданное приглашение вернуться, ему пришлось четыре раза посылать Питтаку прошения, на которые всякий раз тот отвечал: «Пока не представляется предлог тебя вернуть», и лишь с пятого захода просьба изгнанника была удовлетворена.
Но, в конце концов, эта история больше никого, кроме их двоих — правителя и подданного — не касалась!
Подобные застольные рассказы друга о политике и своем изгнании Сапфо в шутку называла про себя «первой степенью опьянения».
И действительно, как только в голову Алкея ударял первый хмель, с его языка сразу же начинали слетать речи о тиранах и о тираноборцах, и лишь следом шли воспоминания о недолгих странствиях, которые всякий раз обрастали все новыми и новыми подробностями и казались все более фантастическими и даже порой полностью вымышленными.