Нас разместили в маленьком домике из известнякового камня на окраине городка. В похожих домиках жили и высшие чины СС со своими семьями. Это было симпатичное местечко. Все домики стояли на огороженной территории, где было много деревьев, а под ними расставлены садовые столы и стулья. Папа сказал, что, когда наступит лето, будет очень приятно гулять в этом парке.
На второй день после нашего приезда мы были приглашены на официальный ужин, организованный в честь моих родителей — господина доктора Хольца с супругой. Я не говорила тебе, что до тех пор, пока я не стала Евой Хоффман, моя фамилия была Хольц?
Стол был роскошным, и повсюду были зажжены свечи в серебряных подсвечниках. Женщины были одеты просто, но с той элегантностью, которая всегда отличала жен немецких военных. Мама тут же повеселела. Комендант лагеря усадил ее по правую руку от себя. Она всегда была неравнодушна к такого рода знакам внимания. Когда подали десерт, он попросил тишины и с гордостью объявил, что завтра утром мама сыграет здесь на пианино. «Мы все знаем, какая вы талантливая пианистка, фрау Хольц! Поэтому будет преступлением скрывать от нас свое искусство!» Все собравшиеся зааплодировали, а у мамы выступили слезы на глазах от счастья. Наконец-то она снова обрела достойную аудиторию!
Взглянув в окно, я увидела метрах в ста от дома коменданта длинные низкие строения — лагерные бараки, обнесенные колючей проволокой.
За те три года, что мы прожили в Бухенвальде, мы никогда не приближались к территории лагеря. Это было запрещено.
Иногда, вместе с другими детьми, я пряталась в кустах неподалеку оттуда, и мы молча наблюдали, как густые облака черного дыма поднимаются к небу. Самые маленькие зажимали носы. Те, кто постарше, прижимались друг к другу и ждали, пока дым окончательно рассеется. Знала ли я в глубине души, отчего этот дым? Я не могу ответить однозначно. Если я скажу «нет», это будет не совсем правда — мне почему-то кажется, что каждый из нас втайне догадывался… Да, мы знали, что этот дым и запах — от горящих человеческих тел… Это было какое-то абстрактное знание… Дети часто обладают такой врожденной интуицией, не связанной с реальностью… Понимаешь, о чем я?
Плачь, дочурка, плачь обо мне — мне становится лучше от этого… Налей себе еще портвейна. Хорошее успокоительное.
Мама часто устраивала фортепьянные концерты в большом зале офицерской столовой. По большей части она играла Моцарта или Бетховена. Иногда — «Веселую вдову». Она всегда получала удовольствие, исполняя отрывки из этой любимой оперетты фюрера.
Зимы тут были долгими и холодными. Иногда мама по нескольку дней подряд не выходила из дома. Мне приходилось в любом случае идти в школу. У нас был один-единственный преподаватель для детей всех возрастов. Мы проходили немецкую литературу и учили наизусть отрывки из «Mein Kampf».
Отца я почти не видела. Он был слишком занят. Когда я спрашивала, что он делает в лагере, он неизменно отвечал с рассеянным видом: «Я лечу людей…»
Когда наступила весна, мама стала давать уроки музыки. Сначала детям офицеров СС, потом их женам. Нужно было чем-то занять время. В доме начали появляться женщины. Мама пекла «apfel-strudel»[9], и они пили чай. Говорили о Берлине или о Мунихе, о музыке и живописи. О детях. Но никогда — о лагере и о том, что там делают их мужья. А если и говорили, то только шепотом. Вообще они часто разговаривали шепотом. Но на их лицах не читалось ничего, кроме скуки, вызванной монотонной жизнью без развлечений и часто — без мужчин. К остальному они, кажется, были равнодушны.
В апреле сорок пятого мне исполнилось шестнадцать. Мое взросление началось и закончилось в Бухенвальде.
Иногда заключенных куда-то увозили. Отец по-прежнему проводил на работе почти все время. В те последние недели я его практически не видела. Что касается мамы, она совсем перестала мной интересоваться. Она целыми днями сидела за пианино, снова и снова играя заключительную часть «Бури». Однажды она с такой силой захлопнула крышку пианино, что висевшая на стене фотография фюрера упала на пол. Мама схватила партитуру и разорвала ее в клочья, а потом растоптала. Казалось, она обезумела. Я подбежала к ней, но совершенно не знала, что делать. Тут я заметила, что она смотрит в окно. На территорию лагеря въезжал американский танк, круша ограждение из колючей проволоки. Я ничего не слышала. Был вечер 11 апреля 1945 года.
Все соседские женщины и дети стояли на ступеньках своих домов. Мы беспомощно наблюдали за вторжением. Я подумала об отце. Мама изо всех сил стиснула мою руку в своей. Должно быть, она думала, что он убит…
Майя подняла глаза на мать, ожидая продолжения, но та молчала. Пластинка тоже остановилась. В тишине слышался лишь шорох дождя за окном. Ева неотрывно смотрела вниз.
— И что было дальше, мама?
Голос Майи прозвучал хрипло. Она знала, что было дальше — только История. Но вместе с тем это была и история ее матери, которую она слышала впервые.
— Подожди немного… Я не могу…
Майя обняла мать. Обе женщины крепко прижались друг к другу. Майя чувствовала теплоту материнского тела.
— Уже почти четыре часа, Майя. Иди наверх поспи.
— А ты?
— Я последнее время сплю на диване в мастерской. Белье лежит в комоде. Не беспокойся обо мне. До скорого, mein Schatz…
Майя с удивлением взглянула на мать. Ева обратилась к ней так, как называла ее саму в детстве ее собственная мать! Но произнесла это совершенно безотчетно. Ее глаза были затуманены, взгляд блуждал где-то далеко. Казалось, она не сознает, что находится в своей комнате, слабо освещенной догорающими оплывшими свечами.
Майя поднялась наверх и, не раздеваясь, вытянулась на кровати. Ее мысли были спутаны, по щекам катились слезы от боли и радости одновременно. Она не знала, оплакивает ли разрушение своей собственной семьи, или гибель шести миллионов евреев, или новообретение своей матери. Потом она провалилась в тяжелый сон, сраженная тоской и опьянением.
Утром, спускаясь неслышными быстрыми шагами по лестнице, Майя вдруг испытала мистический страх: ей казалось, что она найдет свою мать мертвой, распростертой на белой простыне дивана.
Но Ева уже была на ногах. Она стояла перед мольбертом, спиной к Майе. Дождь прекратился. Мастерская была залита оранжевыми лучами восходящего августовского солнца.
Ева снова взялась за свою незаконченную картину. Теперь она уже не пыталась вдохнуть в нее душу. Она снова убила ребенка. Живот женщины был заляпан краской цвета засохшей крови.
— Подойди, Майя, не бойся.
— Я не боюсь, Ева. Я боялась, что найду тебя мертвой… идиотская мысль!
— Я бессмертна, Майя! Ничто меня не убило. Может быть, именно в этом мое наказание?
Ева произнесла это, не оборачиваясь к дочери. Она отпила виски из бокала, стоявшего рядом с ней на подлокотнике кресла.