Я киваю. Еще в раздевалке я предложил ему, учитывая погоду, спокойно обойтись без душа, но он сказал, что от Евы этого не утаишь.
К нам приближается тридцатилетняя женщина, таща за собой посиневшего дошкольника в халатике; она спешит, но все равно успевает насмешливо оглядеть нас — на Джефе ее взгляд задерживается на секунду дольше. Я уже привык к этому. Мне приходит в голову, что мы, расположившись с двух сторон от входа, выглядим пародией на каменных дворцовых львов. Дверь в женскую раздевалку захлопывается и снова воцаряется тишина.
— У меня крыша от нее поедет, — говорит Джеф.
У меня тоже, думаю я.
— Что она может там так долго делать?
Я стараюсь не представлять себе этого. Слышу наконец торопливое шлепанье босых ног. Продолжая сидеть, лишь поднимаю глаза: сперва вижу ее согнутую спину и выставленную попку, которой она открывает застекленную дверь — у нее заняты руки. Она тоже принимала душ, желтый купальник липнет к ее коже. В отличие от нас она уже загорела; на тех немногих сантиметрах, где купальник чуть отстает от тела, ее кожа намного светлее. Она замечает нас, и ее до сей минуты сосредоточенное лицо оживляется стыдливой улыбкой. Ветер завладевает светлым пушком на ее висках. Она останавливается на равном расстоянии между нами — будто одна эта симметрия может убедить меня, что на свете есть справедливость. Будто тем, что не подходит ближе к Джефу, она может искупить реальность, что встречается не со мной, а с ним.
— Вот гляди, твои дворцовые псы, — бросаю я раньше, чем Джеф встает (в последнюю минуту я решаю заменить львов псами, так, пожалуй, точнее). — Гав-гав!
Смотрю на Джефа: он понимает.
— Гав! Гав! Гав! — лает он преданно.
Ева одаривает меня улыбкой такой сладкой, что у меня щемит в паху.
— Ну пошли же наконец! — восклицает Джеф.
Мы все втроем как по команде бросаемся бежать, но перед бассейном с хлоркой тормозим. Ева протягивает ногу, напрягает носок и пальцами пробует воду: как обычно, она морщит нос, поднимает брови, делает большие глаза и сжимает губы.
— Холодно! — визжит она.
Подобные гримасы, внезапные приступы смеха и, главное, всякие непринужденные движения и прыжки — это последнее, что роднит ее с детством. Я беру у нее большую спортивную сумку (мучительная вежливость, прочитаю я много позже в «Александрийском квартете» Лоренса Даррелла,[11]) а Джеф берет Еву на руки. Он несет ее гораздо дальше грани бассейна: то ли хочет продемонстрировать ей свою силу, то ли старается убраться подальше от меня. Он смотрит ей в глаза. Ева отвечает ему тем же — я для разнообразия рассматриваю ее деформированную купальником грудь и выглядывающие из-под него поразительно темные волоски. Мои выглядывающие волоски не рассматривает никто. На долгие секунды я перестаю существовать. Стою по щиколотки в каком-то стылом химическом растворе, дрожу от холода и двумя руками крепко сжимаю Евину сумку.
Начинается май, месяц любви.
АвторВ семнадцать лет автор влюбляется в девушку на класс моложе, которую встречает на переменах в коридоре, переходя из одного кабинета в другой: у нее длинные каштановые волосы и спокойная улыбка, которая способна согревать его несколько уроков подряд. После двух недель он уже точно знает, когда и где столкнется с ней, и методично к этим встречам готовится: всякий раз трет одну губу о другую, чтобы они покраснели, расстегивает куртку фирмы «Грюндиг», напрягает мышцы груди и придает взгляду сосредоточенно-глубокое выражение (одна мамина приятельница дважды повторила ему, что у него красивые глаза). Одновременно маскирует свои недостатки: неприметно прячет маленькие руки (на этот изъян обратила его внимание бестактная продавщица мороженого в Кутной Горе), равно как и золотую коронку справа сверху. Он знает, что его улыбка не должна быть слишком широкой. (Только спустя годы он, к ужасу своему, обнаружит в зеркале, что она у него слегка кривовата.) А услышав от кого-то, что он вроде бы болезненно бледен, регулярно перед уходом в школу пользуется темным кремом для загара «Нубиан».
После двух месяцев кривых улыбок на жирном лице, адресованных девушке, он решается обронить первые несколько слов; с того дня он разговаривает с ней на каждой перемене. Девушка соглашается со всем, о чем он говорит ей: о группе «Катапульта» и о Кареле Криле.[12]
Однокашники оглядываются на них, и автору это доставляет удовольствие. Девушка рассказывает ему о лошадях: она учится паркуру. Ночами он грезит о том, что посвятит ее в тайны секса (то бишь сразу после того, как научится всему сам), но на переменах не предпринимает ничего, чтобы этот сон хоть немного приблизить к реальности.
Только полгода спустя автор в одно субботнее утро натягивает материнские фирменные джинсы, вычисляет соответствующий автобус и отправляется к девушке. Хотя о сексе он все еще ничего не знает, но внутренне уже смиряется с вариантом взаимного сладкого ощупывания. Девушку его приезд явно ставит в тупик: с одной стороны, в этот день у них какие-то областные соревнования, с другой — она уже более года встречается с одним женатым мужчиной. Ядовитым безвременником на дорожке паркура / распустились барьерные прутья, — напишет автор этим вечером в своем стихотворении.
В последующие годы он от поэзии перейдет к прозе.
ФуйковаВы, должно быть, понимаете, что вышибалы дурь из моей головы не выбили.
Моя сексуальность, напротив, просыпается на несколько лет раньше, чем мой отец, автобусный водила, мог бы себе представить: эту маленькую кнопку наслаждения обнаруживаю я в мои тринадцать лет, то есть в пору, когда он перед сном (если в хорошем настроении) все еще поет мне «Спи, крошка, усни, закрой глазки свои» и прочие колыбельные. Под конец мы всегда вместе считаем овечек — это лишь формальный ритуал, поскольку у папы никогда не хватает терпения ждать, когда я действительно усну. Поэтому наших овечек всего двенадцать: как только двенадцатая овечка перейдет мостик через речку (да, именно так он и говорил; сегодня при этом воспоминании глаза у меня наливаются слезами), он целует меня в лоб, накрывает одеялом по самый подбородок, гасит свет и идет откупорить пиво, а я потом в темноте, широко раскрыв глаза и положив руку на низ живота, жду тринадцатую овечку. Стоит ей прийти, как она всякий раз выкручивает мне пальцы на ногах, и я начинаю блеять так громко, что приходится затыкать рот подушкой.
Я помню точно, до малейшей детали, как это произошло впервые: однажды вечером, после папиного ухода, я поворачиваюсь на спину, закатываю хлопчатую ночную рубашку и начинаю думать о Томе — мы ходим в один класс еще с начальной школы. Но его лицо все время ускользает от меня, и я решаю придумать какую-нибудь конкретную историю, в которой Том выступит в определенной роли (после стольких лет эротической практики в одиночку я, естественно, сумела бы сформулировать это точнее: чтобы фантазия могла за что-то зацепиться, необходимо объект мечты поместить в совершенно реальные кулисы). Без особых размышлений, неведомо почему, я начинаю воображать — при всем желании не берусь объяснить вам, откуда взялась именно эта сцена — я сижу с Томом за одним столом в опустевшей школьной столовой: здесь нет ни одноклассников, ни учителей. Мы молча едим котлету с картофельным пюре и огурцом. На мне мое лучшее по тогдашним временам одеяние, которое я ношу в театр и в день выдачи аттестатов: красно-черная юбка в складку, белая кофточка с вышивкой, черный расстегивающийся пуловер и лакированные черные лодочки, носки которых, к сожалению, уже немного отбиты. Том одет в совершенно новый спортивный костюм, в котором в тот день пришел на урок физкультуры; он сидит не напротив, а справа от меня и касается меня коленом. В раздаточное окно следит за нами старая кухарка.