Что я имею в виду? Прошу, не задавай подобных вопросов, ведь я даже не знаю, как тебе ответить, — в самом деле, не пускаться же мне в рассуждения о тайном сродстве душ и об их взаимном притяжении, которое имеет не постижимую земным разумом природу; такими вещами увлекается графиня Х., в обыкновенных человеческих отношениях она всегда усматривает что-то мистическое. Без сомнения, эти двое никогда не встречались раньше, да и сейчас, впрочем, едва ли можно сказать, что они знакомы — в привычном для нас понимании. Розенталь не обмолвился с юношей ни словом (юноша с ним, ясное дело, тоже), ни один из них даже не сделал попытки подойти, приблизиться к другому или хоть как-то пообщаться. Однако же после того первого вечера, о котором я тебе рассказывал, я стал замечать, что пианист ждет Розенталя и не начинает концерт без него; а если он входит в зимний сад, когда старик уже там, на своем обычном месте, то всегда устремляет в его сторону, поверх рядов плетеных кресел, взгляд — испытующий, полный тревоги и невыразимой боли.
Заметь, такой чести удостаивается только Розенталь. Ни разу я не видел, чтобы пианист смотрел на графиню, которая жадно наблюдает за ним из-под полуопущенных век, или чтобы взгляд его встречался с отрешенным, пустым взглядом голубоглазой Лизы или кого-то еще из круга избранных, да и мне самому во время так называемых приемов лишь на долю секунды удается поймать этот взгляд, который он бросает на меня мельком, как бы украдкой, и сразу отводит в сторону. Похоже, один Розенталь — пианист явно выделяет его из остальных, об этой удивительной вещи я тебе уже писал — может сколь угодно долго смотреть на него, и юноша не спешит отворачиваться. Потом на протяжении всего концерта они больше не переглядываются, Розенталь слишком поглощен музыкой, чтобы рассматривать худощавую фигуру пианиста; и все же у меня возникает впечатление, что между ними, точно между полюсами силового поля, продолжает течь какой-то таинственный ток.
Если тебе удастся найти этому разумное объяснение, пожалуйста, дай мне знать. Лично я ничего не понимаю и ограничиваюсь лишь тем, что изо дня в день наблюдаю за развитием странного, молчаливого общения — так назову я их отношения за неимением более подходящего слова.
На сделанной нами фотографии, которая уже известна в каждом уголке земного шара, юноша, судя по всему, не успел отвести взгляд: глаза у него широко раскрыты, он смотрит прямо в объектив — так смотрят испуганные животные, внезапно ослепленные светом автомобильных фар. Кажется, он вот-вот бросится бежать со всех ног или свернется в клубочек, пытаясь спрятаться от постороннего человека. У него, без сомнения, душевная рана, которая не успела зажить, и он страдает — вот почему в его присутствии людей охватывает совершенно необъяснимое чувство жалости и одновременно смущения. Представь, одна дама из Йоркшира — ее, вероятно, поразила худоба юноши, или ей просто захотелось, чтобы он попробовал ее фирменное блюдо, — прислала пирог, который мы вручили ему, после того как подарок отведала добросовестная медсестра Надин. Ко всему прочему на нас валится буквально лавина писем, которые аккуратно и безропотно сортируют терпеливые секретарши. В большинстве посланий, порой многословных и пространных, лишь высказывается симпатия к юноше, кое-кто даже пишет стихами (похоже, случай Немого Пианиста пробудил в людях скрытый литературный талант) — такие письма просто отправляют в архив; и только те, которые содержат хоть крупицу ценных сведений, способных пролить свет на Тайну, попадают ко мне на стол, а копии их рассылают по полицейским участкам, где проверяется подлинность содержащейся в них информации. Видишь, сколько хлопот, а ведь до сих пор никаких результатов. Но все же, прочитав рассказ одного из этих предполагаемых свидетелей, я вот уже несколько дней внимательно, с надеждой присматриваюсь к пациенту, пытаясь обнаружить в его чертах подтверждение моей неправдоподобной догадки: кто знает, а вдруг это в самом деле он? Кто знает, вдруг нам наконец повезло?
~~~
Ночь выдалась на редкость холодной, это было в феврале прошлого года. Я попытался было прикорнуть на станции метро, но ничего не поделаешь: приближался час закрытия и дежурные гнал всех прочь из этой теплой подземной берлоги, даже не желая слушать доводов. Оказавшись на улице, я зашел в одно из бистро Латинского квартала, там они открыты допоздна, и выгреб из кармана мелочь, которую удалось собрать за день, — мне хотелось выпить чего-нибудь крепкого, самого крепкого, нужно было согреться.
Мне повезло, денег хватало на пару рюмок. Я опрокинул их одну за другой прямо у стойки, а тем временем официанты и посетители подозрительно косились на мое потрепанное пальто, спутанную лохматую бороду, на мои стоптанные ботинки — словом, на все то, что отличает меня от нормальных людей, которые заходят пропустить стаканчик по пути из театра или кино. Денег больше не было, я вышел, прежде чем мне успели указать на дверь, и направился к Сене, по телу разливалось приятное тепло, которое пока еще дарит мне алкоголь.
На улице похолодало еще сильнее, — по крайней мере, так мне показалось. Чтобы из головы выветрился хмель, я сел на скамейку позади Нотр-Дама, возле его огромных паучьих лап, которые, темные и зловещие, хищно тянулись к дорожкам сквера, отбрасывая на них узорчатые тени. Весной и летом я столько раз здесь ночевал, на одной из этих скамеек, под защитой старой каменной громадины, но теперь все тут стало враждебным, угрюмым, чуждым. Деревья стоят голые, уныло дрожали на морозе, им ведь не согреться рюмочкой коньяка.
Я был настолько сосредоточен на соборе и сквере (а между тем благодатное тепло внутри постепенно испарялось, точно голос друга, уходящего все дальше и дальше, и приятная бодрость, как всегда, уступила место тоске), что поначалу даже не заметил парнишку. Вдобавок он сидел в темноте, в самой гуще тени от собора; но вдруг по мосту проехал автомобиль и высветил его огнями фар, тут я его и увидел. Да, это был тот самый, с фотографии, — вылупился на меня своими ошарашенными глазами, в которых (я сразу подумал об этом) уже давным-давно поселился страх.
Он боялся меня? Так мне показалось сперва, и я улыбнулся: пусть поймет, что ничего дурного на уме у меня нет; но ему хоть бы что, он продолжал таращиться, как затравленный зверек. Тогда я встал и медленно, потихоньку, стараясь не спугнуть парнишку, направился к его скамейке. Пока я шел, взгляд его оставался неподвижным, устремленным в одну точку, и я тотчас понял, что мне померещилось, будто он смотрит на меня глазами, полными ужаса, на самом деле он просто уставился в пустоту, в насквозь промерзшую, непроглядную тьму.
Лучше уж так, подумал я; пугать людей не в моих правилах. На душе стало легче, я ускорил шаг. Вот сижу рядом с ним. Не могу объяснить почему, но я подумал, что нужно непременно побыть с ним, поговорить, просто посидеть возле него… Обычно я довольно нелюдим, общительным меня уж точно не назовешь, и, по-моему, тысячу раз правы те, кто утверждает, что полагаться нужно только на себя. Но у мальчишки был до того потерянный вид, он казался таким слабым и беззащитным, что мог разжалобить даже камень, да я еще и выпил, а алкоголь всегда на меня так действует: я становлюсь сентиментальным и готов отдать ближнему последнюю рубашку. Я даже пожалел, что у меня нет с собой фляжки — пришлось продать ее еще в начале зимы, чтобы на вырученные деньги купить шарф; была б она тогда со мной, я дал бы ему хлебнуть, но ничего не попишешь. Я похлопал его по плечу, хотя, конечно, это совсем не то, с глотком из фляжки не сравнить: знаю это не понаслышке, и пусть катятся к черту те, кто станет утверждать обратное.