Рыбка была старше на пять лет, но ему казалось, что она старше на вечность. На целый мир ярко-красной холодной любви, в которую он погружался, входя в нее, закрывая глаза. Как в дрожащую разноцветными бликами воду. «Стеклянная рыбка моя», – шептал он после и путем смещения фокуса зрения смешивал синеватую глубину серебряного от мороза оконного стекла и оранжевый свет, исходящий от апельсинов. Он считал Рыбку своей женой и собирался когда-нибудь в далеком, но привлекательном будущем сделать ей предложение.
А потом, после долгих относительно спокойных лет, его снова взяло мерцание. Этого не стучалось так давно, что Левкин начал уже пугливо надеяться, что эта часть его жизни канула в Лету и он сможет обрести нормальное человеческое счастье. Но однажды Иван лег в постель с Рыбкой, чтобы уже в следующую секунду очутиться через полгода в чужом доме на окраине. Лежал, вытянувшись в струнку в холодной постели, пахнущей сыростью и табаком, в комнате с ободранными обоями и практически полным отсутствием мебели, усваивая новую биографию и новую жизнь.
Выглянув в окно, с горечью под языком и холодом в сердце увидел цыганский поселок, прозванный неизвестно за что Ташкентом. Именно он окружал малосемейное общежитие барачного типа, в котором Левкину предстояло проживать вместе с кошкой и находящимся при смерти ипохондриком попугаем. А работал теперь Иван грузчиком в столярном цеху на небольшой мебельной фабрике. Судя по холодильнику, ел исключительно хрен под майонезом. Водку пил, смешивая в различных пропорциях с прокисшим кефиром. В новом дому царили грязь, обреченность и мутные стекла. Вот что было самое скверное – стекла, которые невозможно отмыть.
Конечно, он больше не был маленьким мальчиком. В тот же день отыскал свою Рыбку. Она скользнула по нему глазами, но не узнала. Они никогда не узнавали, те люди, которых он любил. Сколько ни объясняй. Ведь он попробовал однажды. Вышло скверно и смешно.
Это была тринадцатилетняя девочка, его бывшая сестра . Он решил попытаться втолковать ей, что тот, другой Иван – вовсе не Иван. А тот Иван, которого она знает и любит, который пел ей песенки, читал сказки, гладил ночами по голове, утешал и водил на первый этаж в туалет, облюбованный крупными заводскими тараканами, – именно он, стоящий перед ней сейчас, может быть и незнакомый внешне, но однозначно близкий по духу человек. Естественно, шансов на взаимопонимание было немного. Но в запале и отчаянии Левкину казалось, что он сможет все. Ведь раньше она была такая понятливая. Такая умненькая была эта девочка с большими темными глазами, с тонкими руками, упрямая, проницательная. Ну как же так?
«Послушай, – дрожащим голосом говорил он – полный, потливый, красноглазый беременный заяц, работник областной налоговой службы (с чем мучительно и неуспешно свыкался вплоть до следующего мерцания), – послушай. Я же тебе рассказывал, что такое может случиться, ты разве не помнишь?»
«Не понимаю, чего нужно, – делала большие глаза Саша, – не понимаю. Ты как вошел в дом? Был в курсе, где запасной ключ? Иваныч сказал? Ты его собутыльник? Вот же сука такая!» – «Не говори скверных слов», – сурово заметил Левкин. «Да пошел ты! Ты кто такой? Насильник? – Она пренебрежительно оглядела его с ног до головы и прыснула со смеху. – Тебе в таком костюме только коров насиловать». – «Ну что ж ты за дура, – взялся он за голову. – Я твой брат Иван».
«Мой брат давно уехал от нас с матерью в другой город. У него там жена и мерзкие сопливые дети. – Саша говорила, глядя серьезными серыми глазами. – Бросил нас ради них. Урод и мудак. Лизы дома нет, она в школе. А тебя я не знаю и потому буду кричать».
«Ну как же не знаешь! То есть я понимаю как. На самом деле все понимаю… – Он покачал головой. – Но надеялся, что в твоем случае это не сработает. Ведь я столько лет прожил с вами. Дольше, чем с кем бы то ни было. Сашка, я ж тебе триста раз рассказывал о мерцании. – Он горько улыбнулся, снял очки, протер их и водрузил на место. – Сколько раз предупреждал: это может случиться. Говорил, приду, как бог к еврейскому народу, а ты меня не узнаешь. А ты только смеялась, глупая девчонка». – «Я не глупая, – Сашка сжала губы и покачала головой, – на этом разговор окончен и я начинаю кричать. Как бог свят закричу! Вот тогда не зарадуешься!»
Медленно встала на стул, придерживаясь за плечо Ивана, открыла окно, из которого отлично была видна проходная металлургического завода, оттуда перебралась на подоконник. Села на него, отдышалась и весело заболтала ногами. «Если я сейчас стану орать, – она покачала тоненьким указательным пальцем перед его лицом, – это услышит охрана на проходной и мне обязательно помогут! А я, между прочим, кричу очень громко!»
«Да что ж ты за дура такая», – сказал Иван. Он чувствовал, как она важна для него. Может, оттого, что в тех семьях, где ему доводилось жить раньше, у него не было ни братьев, ни сестер. Родители появлялись в его жизни, исчезали, к совершеннолетию до отказа заполнив его сердце истомой горячей, но будто украденной им любви. А эта девочка отчего-то и в самом деле казалась ему родной.
«Не смей кричать», – строго проговорил Иван. Попытался одновременно снять Сашку с подоконника и закрыть окно. Был сердит, голова соображал плохо, координация, как всегда после мерцания, была слабовата. Он не нарочно толкнул ее плечом. Девица повалилась вниз со второго этажа, как тряпичная кукла. Упав на цветочную клумбу, даже не ушиблась, но с наслаждением и врожденным артистизмом заорала: «Граждане! Металлурги! Помогите! Пролетарии, на помощь!»
Иван постыдно бежал. Он не мог представить разговора с представителями рабочих династий. Да они запинали бы его ногами еще до того, как сообразили спросить документы. Да и что бы он ответил на их вопросы? Рассказал о мерцании?
Петляя среди кривых улиц заводских окраин, чувствовал жгучий стыд, мучительную досаду и горечь. Обиду и вину, вину и обиду. Кашлял, сипел, проталкивая огромное потное тело сквозь узкое, как пивное горлышко, пространство провинции. Через пару кварталов взял такси и упал на заднее сиденье, заплакал, зарыдал, тряся жирными, не смыкающимися под мышками руками, дряблой, лежащей на животе грудью. Ему всегда везло на тела и судьбы больших мальчиков, но в этот раз был уже перебор. Сто семьдесят пять килограммов. Мучительная одышка, приступы подагры и гипертонии. Бессонница, изнуряющие попытки забыть «прошлую жизнь» – маму Лизу, Сашу, гулкие просторные комнаты старого довоенного особняка, стоящего как раз напротив заводской проходной. Это был едва ли не единственный дом, за исключением самого первого, в котором он был по-настоящему счастлив. Лиза была из рук вон плохой хозяйкой, но именно поэтому в давно не знавших ремонта комнатах с обоями, помнящими еще хрущевскую оттепель, дышалось легко и привольно. Как в запущенном саду времени, где никто не спросит тебя, какой эпохи ты человек.
В тот вечер он много пил и думал о том, что хорошие мальчики не мерцают . А еще дал себе обещание, что в последний раз сделал такую глупость. Так что в кафе, где они с Рыбкой часто сидели вечерами, он пришел не для истерик. Сел напротив их столика и украдкой смотрел, тихо прощаясь с любовью, чувствуя себя слегка Джо Дассеном и совсем немного штандартенфюрером Штирлицем. Как-то одновременно ими двумя. И это было удивительно богатое чувство.