Эти беседы с Вилли порой пугали его. Никогда нельзя было знать наверняка, какой смысл — прямой или обратный — вкладывает Вилли в свои слова. У собеседника появлялось ощущение, будто его используют, будто для Вилли он — все равно что твердая безликая поверхность, о которую можно, как тараканов, давить в лепешку мысли, что преследуют его. Теряясь вчуже, Дьюкейн опасался, как бы его умышленно не подвели к порогу ненужного, если не пагубного признания. Чувство ответственности и в то же время бессилия владело им. Он прибавил:
— Должно же быть и другое, что дает силы жить!
— Даже без веры в Бога?
— Да.
— Не вижу почему, — сказал Вилли.
Дьюкейн в который раз убедился, какая пропасть отделяет тех, кто душевно здоров, от людей с увечной психикой.
— Но вы работаете все-таки?
Он чувствовал, что снова принимает покровительственный тон. Но многозначительные недомолвки Вилли отпугивали его; страшно было, что в такие минуты он мог, поддавшись Вилли, ненароком поддержать некое конечное, отчаянием продиктованное решение.
— Нет.
— Да ладно!
Дьюкейн знал, что Вилли с нетерпением ждал его прихода. Знал и то, что причиняет Вилли своим приходом одни страдания. Такое случалось и прежде. Случалось, правду сказать, достаточно часто, вопреки мифу, — его усиленно поддерживали все, включая обоих действующих лиц, — что Дьюкейн оказывает на Вилли благотворное влияние.
Не будь я такой закоснелый пуританин, думал Дьюкейн, дотронулся бы до него сейчас, за руку взял, что ли…
— Што с фами? — зорко наблюдая за другом, сказал Вилли.
Он произнес это ласково, нарочито подчеркивая свой иностранный акцент. Вопрос был ритуальный.
Дьюкейн рассмеялся. Между ними вновь побежали токи, но исходили они от Вилли, оставляя его в еще более непроницаемом одиночестве.
— Да беспокоюсь о вас, вот и все!
— Не стоит, Джон. Расскажите мне лучше о своем. Как, например, протекает жизнь в этой вашей знаменитой конторе? Знаете, мне никогда не приходилось бывать в таких местах, а сколько народу там все дни свои коротает! Давайте поговорим о конторе!
Дьюкейну, словно во плоти, явился образ Радичи, и вместе с ним вернулись прежние неясности и смутные опасения. Он знал, что рассказывать Вилли о Радичи нельзя. Самоубийство — штука заразная, и оттого, в частности, оно предосудительно. Здесь же, как он подозревал, таилось еще и зерно безумия, даже порока, может статься, и подвергать их воздействию душевную организацию Вилли, бог весть какую ранимую и хрупкую, он был не вправе.
— В конторе — скука смертная. Это удача, что вас туда не занесло.
Не забыть бы предупредить всех, чтобы при Вилли не упоминали о Радичи, подумал Дьюкейн. Никогда не простил бы себе, если б Вилли и вправду наложил на себя руки. Знал бы, что это я виноват… Хотя много ли было пользы Вилли от его привязанности? Что он мог? Как ему было заставить Вилли разговориться о своем прошлом?
— Спите нормально в последнее время? — спросил он без всякого перехода.
— Отлично сплю примерно до полпятого, покамест не разбудит кукушка.
— Страшные сны не снятся?
Дьюкейн по-прежнему стоял, держа в руках чашку чая; Вилли, вытянувшись, полулежал в своем кресле. Они скрестились взглядами. Вилли, с ленивой, хитроватой усмешкой, принялся негромко что-то насвистывать.
В дверь забарабанили; она распахнулась, и на пороге, вышагивая рядком и галдя наперебой, появились близнецы.
— А что мы принесли! — кричал Эдвард.
— Нипочем не угадаешь! — кричала Генриетта.
Тем же манером они прошествовали к Вилли и положили ему на колени легкий, мягкий и округлый предмет. Вилли приподнялся, наклоняясь над ним и восклицая с интересом:
— Что бы это такое могло быть? Как вы думаете, Джон?
Дьюкейн подошел ближе, разглядывая тускло-зеленый продолговатый, с ладонь длиною шарик, который Вилли с любопытством трогал пальцем.
— Похоже на птичье гнездышко, — сказал он.
Он почувствовал себя de trop[14], посторонним, который затесался не в свою компанию и портит людям настроение.
— Длиннохвостой синички! — крикнул Эдвард.
— Деток вырастили — и вот! — подхватила Генриетта. — Мы наблюдали, как они вьют гнездо и после тоже наблюдали все время, пока они не улетели. Хорошенькое какое, правда? Снаружи, видите, мох и лишайник — смотрите, как их сплели, — а изнутри выстлано перышками.
— Один человек подсчитал, больше двух тысяч перьев у длиннохвостой синицы уходит на гнездо! — вскричал Эдвард.
— Очень красивое, — сказал Вилли. — Спасибо вам, двойняшки! — Бережно держа гнездо в руках, он глянул поверх него на Дьюкейна. — До свиданья, Джон. Благодарю, что навестили.
— Ворона, вредина, старалась их прогнать, — объясняла Генриетта, — а они держались так храбро…
Вилли и Дьюкейн с улыбкой переглянулись. Дьюкейн улыбался иронически, сочувственно. Вилли — виновато и с безмерной печалью. Сделав прощальный жест, Дьюкейн повернулся к двери.
— Со мной все хорошо, слушайте, — крикнул Вилли ему вслед. — Так и доложите им там — все в порядке.
Выкошенная через луг тропинка привела Дьюкейна под пятнистую сень буковой рощи. Дойдя до гладкого пепельно-серого поваленного дерева, на котором они с Кейт обнимались, он не стал садиться. Постоял неподвижно с полминуты и, опустившись на колени посреди хрусткой сухой буковой листвы, облокотился о теплый ствол. Не о Вилли он думал, не Вилли жалел сейчас. Он бесконечно жалел себя за то, что лишен той силы, которая дается, когда постигнешь, что значит страдание и боль. Он и хотел бы помолиться о себе, призвать к себе страданье из вселенского хаоса. Но он не верил в Бога, а у страданий, что наделяют мудростью, нет имени, и вымаливать их себе — кощунственно.
Глава седьмая
— Как ты приехала, мы хоть бы разочек спели купальную песенку, — пожаловалась Барбаре Генриетта.
— Возьми да спой, чего же ты!
— Нет, надо всем вместе, иначе не считается.
— А я ее забыла, — сказала Барбара.
— А я не верю, — сказал Пирс.
Барбара, растянувшись, лежала на плюще. Пирс стоял немного поодаль, опираясь на надгробный камень, с которого сосредоточенно соскребал ногтем желтый лишайник.
— Сходите, ради бога, выкупайтесь втроем, — сказала Барбара. — Мне неохота. Лень чересчур разбирает.
— Минго того и гляди перегреется, — сказал Эдвард. — И почему это собакам не хватает соображения лежать в тени?
Минго лежал, отдуваясь, на плюще возле Барбары, которая время от времени покачивала босой ногой его горячее овечье туловище. Заслышав свое имя, он повел глазами, приподнял хвост-колбасу и бессильно уронил обратно.