что попытаюсь. Ответ мой был очень легкомысленным. Действительно, надо было со всей серьезностью отнестись к предупреждению Угрюмова. Я этого не сделал и, может быть потому, что помнил совет брата. Вряд ли он, зная мои средние способности, посоветовал бы мне что-нибудь такое, чего я не мог бы преодолеть.
Мой дядя, артиллерист, а также и мой отец, артиллерийский офицер в отставке, очень приветствовали мое решение. Но никто, кроме Угрюмова, не предвидел всех трудностей, ожидавших меня в дальнейшем.
Итак, я подал просьбу о принятии меня вольноопределяющимся в конную артиллерию. Адъютант, капитан Огарев, предложил мне оставить свой адрес и ждать извещения. Это было великим постом 1912 года. Прошло два месяца, и никакого ответа я не получал. Я обратился за содействием к Угрюмову. Оказалось, что Огарев уже больше не адъютант. Новый адъютант, А.П. Саблин, ничего обо мне не знал. Пришлось подавать прошение вторично. Саблин спросил, не брат ли я гродненского гусара? И узнав, что брат, сказал: «В таком случае вы уже приняты. Поезжайте домой, а в августе приходите, чтобы получить назначение в учебную команду». Я так и сделал.
Настала осень.
Нас было четверо вольноопределяющихся: В.П. Штукенберг (Додя) и два брата Мезенцевых, Александр и Михаил. По совету Саблина я поселился вместе с Штукенбергом. Мы сняли нижний этаж флигеля у вдовы Постельниковой (sic!) в городе Павловске, где находилась учебная команда, на Солдатской улице. Над нами жил гарнизонный священник, носивший крест на Георгиевской ленте, полученный за Японскую войну. Мезенцевы устроились на полном пансионе у нашей хозяйки, жившей в доме, выходившем на улицу. Нам со Штукенбергом пришлось вести самим свой «дом». Откуда-то появился у нас слуга, Иосиф Козловский – немолодой, неопрятный и тщедушный поляк, очень малосимпатичный. Позднее оказалось, что он болен туберкулезом. Это не мешало ему уничтожать все наши запасы и вина. Он всем своим видом выражал свое неудовольствие и, разговаривая с нами, презрительно усмехался. Мне он портил аппетит, а Штукенберг ворчал и спрашивал, для чего мы должны терпеть такую неприятную фигуру около себя? Однако уволить Иосифа у нас не хватало духу. Уж слишком жалкий это был человек. В конце концов он все же от нас ушел. При расчёте, прощаясь, он скривил рот в ехидную усмешку и посоветовал нам взять молодую кухарку: «Я же знаю, что вам требуется». Мы взяли по объявлению в газете одного парнишку. Он был очень веселого и общительного нрава и стал любимцем всех соседних кухарок. Впрочем, он был добродетелен, как красная девица.
Обед мы сначала брали из офицерского собрания. Но это было дорого, а порции не соответствовали нашим зверским аппетитам. Стали что-то готовить дома. Штукенберг очень любил щи по-французски – «по-то-фё» и омлет из сбитых яиц, как я его приготовлял, без молока (ocufs brouilles). Но в основном пищей нашей служили всякие консервы (кукуруза и др.), масло, сыр, колбаса. По-холостяцки денег уходило много, а питались кое-как.
Квартира наша состояла из четырех комнат и кухни. Кроме того, две большие веранды, совершенно нам не нужные. Платили мы за квартиру 50 руб. в месяц. Это было очень дорого для зимнего сезона по Павловским ценам. Зато казармы учебной команды были в пяти минутах ходьбы. Надо заметить, что дома у себя мы бывали только для того, чтобы спать и есть. В начале службы мы так уставали, что и есть не хотелось, а только бы спать и спать. Это вполне понятно. По расписанию наших служебных занятий мы вставали в 4 часа утра и отправлялись на чистку лошадей и уборку конюшен. Уборка продолжалась до 6 часов. Потом до 8 часов был перерыв для умывания и завтрака. С 8 до 11 часов проходили занятия пешего строя и гимнастика. Занимались мы в малом манеже, пристроенном к большому. Конечно, манеж не отапливался, хотя печи и были. В громадных окнах не хватало многих стекол. Температура воздуха была такая же, как и на улице. Но самым неприятным был не холод, хотя наши ноги очень страдали от него, а сильный сквозняк. Для многих его действие было губительно, когда мы разгоряченные, потные, в одних гимнастерках, стояли неподвижно в строю. Очень многие простывали, а бедняга Чирец, со слабыми легкими, схватил жестокий плеврит, был отправлен на родину и вскоре там умер. Удивительно, что никакими гриппами никто у нас не болел. Правда, многие болели, но совсем не гриппом. Кое-кто из солдат, и мы в том числе, носили под гимнастеркой теплую шерстяную фуфайку. Это не запрещалось, при условии, что фуфайку не будет видно. В какой-то мере это предохраняло от холода. Обмундирование у нас было собственное. Надо было иметь два комплекта, один – рабочий, служебный, а другой – выходной. Очень быстро нашу одежду пропитал лошадиный пот, и ехать в «увольнение» на воскресение «в город», т.е. в Петербург, в вонючей шинели было абсолютно невозможно. Пахнет лошадь не противно, но всё же сильный ее запах «шибает в нос».
Сапоги тоже были строевые и городские, также как и шпоры. Конечно, собственная шинель была длиннее казенной и доходила до пяток – согласно кавалерийскому шику. Каждый солдат учебной команды имел закрепленного за ним коня. Он на нем ездил, убирал его, кормил. Мне был дан конь «Донец», – умнейшее животное. Он знал строевую службу, все команды, не хуже самого господина вахмистра. Согласно установившейся традиции вольноопределяющиеся сами своих коней не убирали. Господин вахмистр назначал им «рехмета» из числа солдат учебной команды, т.е. вестового, который за десять рублей в месяц, а то и меньше, убирал лошадь вольноопределяющегося (Александр Мезенцев сам чистил своего коня, с которым он и подружился). Хотя мы сами своих лошадей не чистили, но на утреннюю уборку и вечером ходить были обязаны. Очень мучительны были эти хождения в морозные ночи, когда, как вспоминал Штукенберг Пушкина, «все доброе ложится, и все недоброе встает».
Месяца через четыре мы были освобождены от чистки коней, но в дневальства и дежурства назначались до конца курса учебной команды, то есть до конца апреля. Правда, эти наряды бывали не часто.
Не знаю, где было хуже дежурить: на конюшне или в казарме. На конюшне было холодно и жутко. Температура всё же была не выше нуля. Но просидеть двенадцать часов там было тяжело. Особенно мерзли ноги, и согреть их не было никакой возможности. После 12 часов ночи начинало усиленно клонить ко сну. Борьба со сном, можно сказать, являлась главной нашей обязанностью. Борьба давалась эта нелегко. Мерное похрапывание и дыхание лошадей, однообразное бряцание цепей и