впрыгнула в валенки. Герка, убедившись, что хвоста нет, вытащил из топки пластиковую бутылку. Отвернул крышечку, нюхнул. Глаза его сузились от счастья, а уши прижались к голове, как у собаки Дружка. Самогонка. Она. Двое суток поиска. И вот те подарок счастья к новому году! Как не поплавилась? И как он её вчера учудил в печку-то? Герка аккуратно обтер бутылку, умастил её в рукаве, придерживая ладонью, и уж хотел бежать, как приперлась теща с берестой. Прочистил, сынок, – тёща использовала метод дрессуры «кнут-пряник-кнут», – ну и умничка. Щас растопим, буим Люпку ждать. А то я с утра все торкаю туда щепу-то, а она все назад дымом, я уж и думаю, гореть-то горит, а че чадить-то? Оно воно… Тут Герка похолодел. Две бутылки-то было. ДВЕ! Скрипнув зубами, бросил на ходу – по дровы! – и бубнил еще на ходу, – блин, записки писать надо, куда ложУ, записки! Во, в прошлом годе поросенок, сука, съел мою поллитру и помер, а я-то думаю? От че помер? Самогонка? От пластмассы всё. Потому как – химия…
Герка Вертушкин на своих поминках
Герка Вертушкин, который считал, что для «выпить повод не нужен, а сто шестьдесят шесть граммов свое горло найдут» лежал в жарко натопленной избе и готовился помереть. Вчерашние проводы старого года отпечатались в нем трезво и грубо – в цеху они с мужиками скинули железный хлам с верстака, Илюхин постелил свежую «Сельскую новь», Машкины Борька и Петька ловко открыли банки с килькой, покатав их по цементному полу, а Герка, подпрыгивая, как пугливый заяц, четыре раз сбегал в дощатый сортир, где хранилась от бабьего глаза батарея бутылок. Ну, – пробасил Виктор Викторович Куров, потерев об усы распиленную ножовкой луковицу, – как говорится! Герка помнит, как тукнулись, прикрытые ладонями стаканы – «камушком», как упало донышко от Илюхинского стакана и все заржали, сочувствуя, а дальше пошли вспышки, похожие на свет ближних фар, почему-то вспомнилось, как он, Герка, доставал кильку из пустой бутылки, а килька, примерзнув, так и висела, глупо помаргивая тусклыми глазками и томатные капли падали на «Сельскую новь». Потом была ёлка, но совсем чуть-чуть, потому как Герка с Борькей Машкиным хотели перевесить игрушки повыше, для чего уронили ёлку на снег. Всплыло лицо чьей-то бабы, рот ее был полон крика, а глаза равномерно подсвечены фиолетовым. Шла лошадь без телеги, а Виктор Викторович, стоя внутри телеги, пел про то, как «из-за пары разодранных кос с оборванцем подрался матрос». Дальше была пропасть. Провал. Затмение. Злые черти на тонких волосатых ножках, гнутых, как коровьи рога, раскачивали веревку, опачканную в навозе и пытались заарканить Герку. Все, – сказал себе Герка, – это я помер, стало быть. Но тут в кошмар вошла тёща. Тёща вообще могла войти куда угодно. Фигурой тёща была, как пирамида, поставленная на два огромных шара, и Герка каждый раз удивлялся, как это она проходит в дверь? И понимал – что боком. Тёща все подкидывала дрова в печку, видно, затеяла печь пироги, а Герке, который уже увидел чертей, казалось, что здесь и есть тот самый ад. Герка пошевелил ногой. Ничего не произошло. Рукой – тоже самое. Приказ был дан, но тело не отвечало. А тёща все поддавала жару и поддавала. Сейчас жарить меня будет, понял Герка. Она-то и есть самый главный у них чёрт. Тёща обогнула печь и склонилась над Геркой. Лицо ее странно уменьшилось, приближаясь, и в лицо Герке дохнуло керосином. Помираешь? – радостно сказало лицо, – ирод! Чтоб тебе ввек чекушки не видать! Куда Люпку дел? Герка попытался подумать над тем, кто такая Люпка, но не смог и заплакал. Убил, ирод, – тёща высморкалась, – как теперь без Люпки-т? Герка шевельнул ногой – а Люпка хто? Нога уперлась в горячий печной бок. Пианица чертоф! Люпка жена твоя моя дочь мать твоих детей! – и тёща вильнула в угол, где стоял мучной ларь. Ма-ма, – жалобно проблеял Герка, – вы б меня похоронили б по-людски, не? С орхестром. Тёща заинтересовалась и высунулась из-за другого угла, – денех не пожалею! Сама закопаю! Да куда вам надрываться, – пустил слезу Герка, – Машкины уж как нить… вы им, токо, мама, наперед не давайте, а то присыпют, как овцу какую… Учи ученого, – тёща радостно расправила плечи, – тада тулуп скидай, и от авансу что оставши – мне. Потому как еще грузовик нанимать, опять поминки. Кого звать-то? – сама себя спросила тёща и стала загибать толстые пальцы, – ну, мы с Люпкой, сестра моя, сватья, Люпкина крёстная, значит, потом родня с Вологды. Не, а шурьяка забыла? – Герка уже колупал ногой печной кирпич, – я без шуряка не согласный! Рожу его поганую видеть не желаю, – тёща сына терпеть не могла, и всячески укорачивала его присутствие в родном доме. Выходит, меньше тридцати не выйдет, – тёща пошла, прогибая половицы, к кухонному столу, долго шуршала газетами и счетами за свет, пока нашла двухкопеечную тетрадку. Во, – она пододвинула табурет и начала писать столбцом. Опять документы выправлять. Машину в район. Автобусом нельзя? – Герка съехидничал, – ищо такси найми, на? Тёща гнула свое. Уложим, в чем есть, не тратиться ж. Опять родня твоя ничего не даст. Твои вообще, с Омельков пусть не ходють и сидят дома. Они на свадьбу сала старого дали да кислой капусты. А самогонку свою сами пусть пьют, хуже как воды. Это да, – поддакнул Герка, у которого при слове «самогонка» открылся какой-то клапан, – дрянь у них вино. И пусть сидят. Чо уж. Им какое горе? Да, мам? Ну, – тёща оглядела зеленого в оконном сумраке Герку. – Говно у тебя родня, вот, прости. Двадцать лет терпела, но как ты помер, так уж все равно. Герка загрустил. Клапаны открывались, входил свежий воздух, выходило похмелье, но насчет Люпки сигналов не было. На, касатик, – теща поднесла Герке рыжую, в белый горох кружку, – выпей, чо уж. Напоследки-то. Прям жалко тебя. Но уж такое дело, Бог дал, Бог взял. Тёща, поддерживая лысую от чужих подушек на затылке Геркину голову, ловко влила в него самогон. Герка затих. Помер, – должно, – тёща перекрестилась на карту района, прикнопленную в Красном углу, – надоть кого звать вынести. С жары-то. Тут стукнула входная дверь, задробило топотом в сенях, слышно было, как голиком обметывают валенки. В дверь всунулась румяная Любка. Мам, – Машкины сказали, что Герка потонул. Они грят, пока ментов звать не будут, потому как никто в прорубь не полезет, опять же холодно. Я вот думаю, кого звать на поминки т будем? У меня уже список готов, – сказала теща. Герка, порозовевший от самогона и жалости к себе, вышел из-за печки, царапая штукатурку ногтями. Тута я … – сказал он горько. Тьфу, – отозвалась Любка, – нипочем счастья в жизни нету… а кого ж Машкины в прорубь-то? Герка пожал плечами. Этого он не помнил…
х х х
Вечер июля, лимонный закат над дальним лесом, солнце уже село, но тяжело дышит разогретая земля, остывая, приходя в себя постепенно. Я иду тропинкой мимо брошенных изб, и с печалью вижу, как каждый день появляется все новая примета распада – где-то упал забор, и сорняк поглотил его, заплел вьюнком и диким хмелем, а между реек штакетника тянутся ввысь жадные лапищи борщевика, и скоро он вымахает – почти до крыши, и выстрелит злыми сорными семенами, и пойдет и дальше, и дальше – некому остановить его. В старых избах выпадают стекла из окон, и в комнаты, где прежде жили, любили, болели, радовались – скоро зайдет осенний дождь, а потом сменится снегом, и пропадут, сгнивая, полы,