никто не подслушал: — У меня деньжата завелись.
— Ограбил, что ль, кого?
— А хоть и ограбил! — накинулся на него Прокофий. — Я тебя, Тимофей, не узнаю. Веселей тебя на нашей улице никого не было. А ноне не Тимофей Дятлов, а хмырь.
Тимофей недобро повел на него неживыми глазами, рывком протянул ему костыли:
— Махнем, не глядя? Ты мне ноги, я тебе костыли.
С лица Прокофия медленно сползла разухабистая улыбка.
— Понятно, — уже серьезно промолвил он. — Да только вот что я тебе, земляк, сказану. Тебе ж, дорогуша, крупно повезло. И ноги, можно сказать, почти целые. И счастливчик ты — на войну больше не возьмут. А мне со своими целыми копытами как быть? Да что мы стоим, ровно нас хто‑сь в землю вкопал. Пошли, угощаю.
Тимофей неохотно двинулся вслед за ним. Напрочь бы отказался, хоть и голоден был, аж живот сводило. Недолюбливал он Прокофия еще с детства, уж больно проныра был, всех норовил на хромой кобыле обскакать. Но желание узнать хоть чуточку об Анфисе, о жизни в Майкопе взяло верх, и он решил пойти в закусочную, тем более что идти было недалеко.
Закусочная располагалась в подвале кирпичного дома по соседству с базарчиком. Прокофий помог Тимофею спуститься по крутым щербатым ступенькам, и они попали в полутемное, мрачное помещение с неказистыми, зато, казалось, навечно сработанными громоздкими столами. Из открытой двери кухни в холодное помещение закусочной валил пар. Жарким паром исходил и огромный, ведра на три, самовар.
Они подождали, пока освободится два места за столом в самом дальнем углу. Тимофей прислонил костыли к стене и, держась за спинку горбатого стула, тяжело, сдержав себя, чтобы не застонать от острой боли в лодыжке, опустился на сиденье.
Прокофий суетливо метнулся к стойке, обошел толпившихся у нее посетителей, перекинулся отрывистой фразой с буфетчиком, и тот метнул на поднос вареные яйца, круг ливерной колбасы, крупные ломти черного хлеба. Потом нацедил из бочки в графин белого мутноватого вина и протянул Прокофию. Только теперь ждавшие своей очереди посетители начали бурно возмущаться наглостью Прокофия. Но было поздно: он уже перекладывал все купленное с подноса на стол.
Тимофей едва сдерживал себя от того, чтобы, не ожидая, пока Прокофий вернется к столу с чаем и баранками, схватить все, что лежало перед ним, и, давясь, есть и есть. Но огромной силой воли он запретил себе делать это.
Прокофий уселся за стол по-хозяйски надежно, довольный тем, что может угощать и тем самым показать, что даже в кровавой кутерьме, когда не поймешь, куда идти и куда заворачивать, он способен вертеться, умеет приспособиться к новым условиям жизни и не пропадет в любой обстановке.
— Примешь, земляк? — наливая вино в стаканы, на всякий случай поинтересовался Прокофий, хотя знал, что прежде, когда они были почти соседями, Тимофей, хоть и не числился в особых любителях выпить, охотно принимал участие во всякого рода застольях.
— Не пью, — твердо отрезал Тимофей, и по его тону Прокофий сразу же понял, что уговаривать его бесполезно.
— Ого! — не то с удивлением, не то восхищенно воскликнул Прокофий. — Здорово тебя красные намуштровали!
Тимофей, жадно жевавший колбасу, пахнущую печенкой и чесноком, насторожился.
— Откуда ты взял, что красные?
Вопрос этот был не из случайных: земляки земляками, соседи соседями, да грец его знает, кто они друг для друга сейчас, когда земля вверх тормашками перевернулась?
— Так это ж и слепому видать, — ухмыльнулся Прокофий. — Сам посуди, какая у тебя одежа? В твоей амуниции ни единой иностранной пуговки нет. А ты видел, в чем ноне наши бравые казаки ходют? Шинелка английская, галифе французское, хромовые сапожки трудно сказать откуда. Разве ж только папахи нашенские, из кубанских да ставропольских ягнят. А на тебе все казенное, российское. Переодеться тебе надобно, браток.
— Глянь, какой сыщик объявился, — нахмурился Тимофей. — А я и не знал, кто есть теперь Прокофий Федотов. — Я думал, ты как был извозчиком, так и остался.
Прокофий осушил стакан, хитро подмигнул Тимофею:
— Ноне, земляк, времечко такое — кем и не думал, станешь. Хоть чугуном, лишь бы в печь не затолкали. Да ты от меня не ховайся, я в своей жизни никого не выдавал, ни на кого не доносил. И ты на мои вопросы, ежели сумлеваешься, могешь с полным твоим правом не отвечать. Ить не хочеть?
— Не хочу, — откровенно признался Тимофей.
— И не надо.
Прокофий степенно очистил яйцо от скорлупы, густо посыпал его крупной грязноватой солью. То же самое проделал с луковицей, смачно хрустнул ею, не очищая от кожуры.
— А хотишь, я о себе всю подноготную тебе выложу? Хотишь?
— Твое дело, — равнодушно ответил Тимофей.
— Да пойми, чудак, раз ты есть человек, к тому же еще живой, так обязан всю тяжесть из себя выплеснуть, а то надорвешься. В тебе сейчас думок — полная голова набитая, как мешок мякиной. Ты навроде беременной бабы, тебе рожать надо.
— И что ты так за меня болеешь? — Стремление Прокофия разговорить его казалось Тимофею подозрительным. Душа Тимофея была захлопнута наглухо, ему не терпелось скорее узнать новости, которыми конечно же располагал Прокофий. — Издеваешься надо мной?
— Эх ты... — обиженно протянул Прокофий. — Гусь ты лапчатый! К тебе всей душой, а ты, можно сказать, всей спиной.
— Ладно, — примирительно сказал Тимофей. — А только ты меня должон понимать. Я сколько своих родных краев не видал? То-то. А ты как жил в Майкопе, так и живешь. И никакие ветры тебя с корнем не вырвали.
Прокофий самодовольно рассмеялся. Смех у него был раскатистый, заливчатый, но такой, от которого Тимофею не хотелось смеяться.
— Жить надобно уметь, Тимоша! — протяжно и наставительно протянул Прокофий, внезапно оборвав смех, будто вовсе и не смеялся.
Тимофей вздрогнул и побледнел. Тимошей его всегда называла Анфиса. У Тимофея вспыхнуло желание вскочить, схватить Прокофия за узкие плечи и трясти его до тех пор, пока он не ответит на один-единственный вопрос, разъедавший душу и горьким комом засевший в ней: «Анфиса жива? Где Анфиса, говори, не молчи!» Но он не отваживался задать этот вопрос,