Я иду в левом крайнем ряду. В правом делать мне нечего. Стрелка спидометра стоит уже на 160. Иногда в моем ряду попадается машина, которая тоже спешит. Вот, например, этот толстый «опель-капитан». Он не желает уйти направо и пропустить меня. Значит, надо сесть ему на пятки и сигналить, сигналить фарами.
Ну, наконец-то до тебя, миленький, дошло.
Парень за баранкой трясет кулаком и гудит мне вслед.
Не сердись, дорогой. Когда дама спешит — сам понимаешь…
И какая дама!
Мы уже минуты три едем по автостраде, когда она мне вдруг говорит.
— Мне было бы это безразлично.
— Что, простите?
— Если бы мы стали покойниками.
— Да-да, конечно.
— Нет, я серьезно.
— И я совершенно серьезно сказал: да-да.
Внезапно у нее вытягивается подбородок и голос звучит так, будто вот-вот она начнет глотать слезы:
— Мне абсолютно все безразлично. Все на свете. Меня от всего тошнит.
— Ну-ну, — говорю я подбадривающе и бросаю взгляд на пятикаратный камешек и на браслет с изумрудами и бриллиантами.
— Ах, вы про это, — говорит она. — Про эти вещи. Они сами по себе не дают счастья!
— Браво! Все, как в красивом немецком кино, — говорю я. — Выкиньте-ка тогда эту дрянь в окошко. Застежка браслета уже сама расстегнулась. Достаточно лишь тряхнуть рукой.
К сожалению, она не обращает на это внимания. Если бы она тогда застегнула маленький платиновый замочек! Многое было бы иначе. Возможно, даже все.
Теперь мне хорошо об этом писать. После мы всегда знаем, как надо было сделать. Но в тот момент, когда нужно…
Я уже забыл о расстегнутом браслете. Меня вдруг начинает злить эта женщина. Конечно же, она дитя подвалов, Только дитя подвалов может нести такую чепуху. Одни деньги, видите ли, не делают счастливым. Знаем мы все это…
Затем следует еще кое-что похлеще.
— Вы еще очень молоды, господин Мансфельд.
— Пожалуй, уважаемая госпожа, — отвечаю я, — пожалуй, я еще очень молод. Но именно поэтому я прошу вас чуть-чуть подумать о моей такой юной жизни. Мне, например, не все безразлично. — Следует эффектная пауза. — Да и вам тоже.
— Неправда.
— Ну, если вам все безразлично, зачем вы тогда так торопитесь во Фридхайм.
И тут она делает такое, что меня действительно сводит с ума. Она кладет свою левую руку на мою правую. Ее рука прохладна, моя — горячая.
Рука. Рука. Думаю, что этого мне долго не выдержать. Она говорит:
— Вы правы. Я говорю чепуху.
Я говорю:
— У вас чудные руки.
Она резко убирает свою руку. Слава тебе, Господи! Именно этого я и хотел. Поэтому-то и сказал про руки. Как вы считаете, можно ли иначе спокойно управлять машиной на 170? Это и без того нелегко. Она так близко ко мне сидит. Машина такая узкая, маленькая, низенькая. Я чувствую не только ее духи. Я чувствую запах ее кожи, пудры, помады. Помада у нее, должно быть, хорошая. Совсем не размазывается.
180, 185, 190.
— Как мне повезло, — вдруг хрипло говорит она.
— Вы имеете в виду то, что на нашей половине мало машин?
— Нет.
— А что тогда?
— То, что вам тоже нужно во Фридхайм.
Повезло?
Что значит повезло, уважаемая дама?
Сказали бы вы мне, что вам нужно в Гейдельберг — я отвез бы вас в Гейдельберг. Или в Дюссельдорф. Или в Константинополь. Куда угодно отвез бы я вас. Потому что между тридцатью и сорока — это как раз то, что мне по вкусу.
5
Теперь мне следует сказать еще о другом. О трех вещах. Сказать о них самое время. Первое: эту историю я, конечно, мог бы изложить по-другому. Естественно, не как Томас Манн, но в стиле, более близком к классическому немецкому языку, более длинными фразами. Поверьте, смог бы! Признаюсь, что именно так я и начал. Так выглядел мой первый вариант. Более длинные фразы. Никаких резких выражений. Все более гладко и плавно. Без суматошной гонки. И знаете что? После двадцати страниц я увидел, что получается выдохшееся пиво.
И я могу объяснить, почему. Потому что я отношусь к шпане. Точно к такой, про которую пишут в книгах (более утонченные взрослые). И я такой же ленивый, наглый, неряшливый. Всегда и обо всем я знаю больше всех. Знаю каждую новую книгу, каждую новую пластинку, каждый новый оркестр. И все это мне надоело, надоело до смерти. (Об этом вы можете еще раз, еще раз и еще раз прочесть у Саган.) Я образчик, не имеющий цены. Я никому не могу помочь, а если б и мог, то не стал бы. Когда я и мои сверстники станем взрослыми, то Боже упаси вас, люди! Ибо наше поколение отправит мир в тартарары, будьте спокойны. (Ведь вы тоже так считаете, очаровательная читательница, и вы, духовно возвышенный читатель. Вы в этом просто убеждены.) Что касается нас, шпаны, то мы весьма подозреваем, что это вы сделаете сами, без нас. Только не возмущайтесь ради Бога! Как говорится, не в обиду будь сказано — просто я так думаю. Вчера в Алжире убили восемьдесят семь человек. Неплохо для субботы. Скажете — нет?
Знаете ли, конечно, я хотел бы быть умным, мудрым и писать, как Томас Манн. Но тут, как говорится, ничего не попишешь. Я шпана, мне это приходилось слышать много раз, поэтому такой, как я, если хочет, чтобы его поняли, пишет именно, как говорит шпана. А я хочу, чтобы вы меня поняли, чтобы вы поняли каждое слово. Ибо я пережил историю, которая достала меня куда сильнее, чем все другое, что было у меня до этого. Это — вы будете смеяться — история любви.
Нет. Пожалуйста, не смейтесь.
Благодарю вас. Теперь вы понимаете, отчего и почему у меня так со стилем, правда?
Пункт второй: на 46 страницах, тех, что я пока написал, я везде и всюду проклинаю своего предка. Называю его скотом, преступником, подлецом. Теперь я добавлю еще, что я желаю ему рак. Ему и милейшей тете Лиззи. Вот вы прочли сейчас это, и одно из двух: либо вы подумали, как все это отвратительно, какой мерзкий малый, вся его история просто омерзительна, либо подумали, коль скоро он действительно так ненавидит своего отца, то он должен нам наконец сказать — за что. Четко и ясно. Чтобы мы могли решить, прав ли он или это у него патология.
Уверяю вас — никакой патологии. И вы увидите, что я прав, когда узнаете, что натворил мой отец. Но я не могу изложить это на бумаге. Честное слово — не могу. Я уже пытался. Не выходит. Либо я начинаю выть, либо напиваюсь. Потому как то, в чем суд обвиняет моего отца, — это еще не все. На его совести куда больше. Когда мы знали друг друга уже некоторое время, Верена спросила меня, что такое натворил мой предок и почему я его так ненавижу. И вот ей — почему-то ей — я смог все рассказать. При этом я ревел. Но я смог рассказать ей все — всю грязную правду.