сводом.
Серое, хмурое утро осветило знамя полка. Оно стояло над головой. Стояло долго, потом дрогнуло, упало, вновь поднялось, расправилось, устремилось вперед и исчезло.
Старый лесник всю ночь не спал, часто выходил из своего домишка, подолгу стоял, суровый, настороженный смотрел на запад, вздыхал, переступал с ноги на ногу и крестился. Он хорошо знал то место, где висело зарево. Последний раз дед вышел под утро, еще в сумерках. С озера тянул туман, со стороны гари крался слоистый дым. Злой переклик выстрелов смолк, осело и зарево. Перекрестившись, дед пошел к лодке, осмотрел ее, попинал, вернулся снова на старое место, постоял в задумчивости, обошел медленно свое жилье и решительно потянул низкую, дубовую дверь. Войдя в комнату, он и здесь проделал священный обряд, только с еще большей торжественностью, затем, кряхтя, полез под пол, где обернутый тряпьем таился смазанный обрез — «оленебой», верный товарищ далеких дней. После этого заглохла сосущая боль. Старик недавно ходил на тракт и видел, как шли на восток русские солдаты в пыль и зной, с тяжелой думой на черных лицах.
Некоторые несли детишек, другие поддерживали изнуренных матерей. Старик стоял на опушке леса, в отдалении, опершись на сучковатую дубину, и смотрел на идущих, сквозь слезную старческую поволоку. Он видел беду. Перекусив тут же на опушке, дед тронул в обратный путь. На душе нес камень. Дома около ружья постоял. «Стар, немощен. Как быть?»
Обрез разобран, проверен. Затвор исправно холит туда и сюда, щелкает, как щелкал много лет назад. Примеряя зеленый старого чудаковатого покроя зипун с притороченным патронташем, дед гудел что-то под нос. От сознания того, что он решился, — было легко. Неопределенное гудение сложилось в мотив, дальше пришли слова, и какие слова:
По синим волнам океана,
Лишь звезды блеснут в небесах…
Голос потвердел, построжел.
На улице подвывал пес своей тоскливой песней…
Рассвет в это утро запоздал: мешали жидкие, пепельные тучи. Они стлались так низко, что касались своими вихрями вершин деревьев.
Дед лежал на лавке, не спал, слушал знакомый лесной шум. В памяти оживали тайные тропы, непроходимые крепи, завалы.
Собака завыла протяжно, выразительно. Пес что-то чуял. Глухой звук у входа, похожий на стук упавшего тела, заставил быстро подняться. На голос лесника никто не отозвался. Старик нажал на дверь. Она не открылась. Нажал сильнее. Что-то тяжелое, точно мешок, привалилось с той стороны, с трудом подаваясь толчкам.
В образовавшуюся щель дед быстро просунул голову. За порогом распласталось окровавленное тело. Человек лежал лицом вниз. Воинская форма висела на нем клочьями. Плечи вздрагивали, ноги и руки медленно подтягивались и выпрямлялись — движения ползущего, но движения бессознательные. Дед, суетясь, обхватил раненого и, словно муравей, потаскивая его то в одну сторону, то в другую, занес в комнатушку. Резкий рывок отбросил старика. Тело развернулось пружинно. Тяжело дыша, раненый пополз к стене, сел, прислонившись к ней, и выставил руки вперед. В одной был зажат обломок ножа. Дрожащая голова, мелко вскидываясь, приподнималась вверх. В упор глянул кровью залитый глаз, другой зиял ямой, но та слизь, что находилась в углублении, шевелилась и будто целилась. С трудом рассмотрев перед собой гражданского человека, раненый опустил руки.
— Отец, — раздался шепот, — ты чей?
Старика била дрожь. В горле стоял ком. Губы шевелились беззвучно.
— Чей ты, отец, — настаивал голос, — наш?
— Наш… русский… лесник я, Иван.
— Не предатель?
— Бог с тобой, сынок!
— Подойди.
Раненый теребил руку старика и подталкивал ее куда-то за пазуху.
— Вот… здесь… отец… смотри спрячь.
Из-под рубашки глянуло алое, рваное полотнище — знамя пятьдесят четвертого полка.
По лицу деда бежали слезы. Он тормошил вздрагивающее тело, как будят маленьких:
— Голубчик… сынок…
Раненый снова впал в беспамятство. Пульс стучал с перебоями. Смертельная неподвижность разгладила перекошенное страданиями лицо. Оно глядело сурово, строго.
— Господи, — повторял старик, озираясь. — Не оставь, — рука старика потянулась к ковшу с ключевой водой. Смоченная тряпка легла на лоб раненого. Брови его дрогнули. Он быстро приподнялся, страшно повел глазом.
— Это я, Иван-лесник, — торопясь, говорил дед, — полежи, испей. Звать тебя как, голубчик?
Мутный взгляд умирающего посветлел. В хриплом шепоте едва внятно расслышались слова:
— Русский я… рядовой…
А. КОЛОМИЕЦ,
журналист
НА РАССВЕТЕ
Ой, чого ти почорніло,
Зеленеє поле?
— Почорнило я від крові
За вольную волю.
Т. Шевченко
I
Их было пять…
В разных концах нашей большой Родины прошло их детство, различными путями вела вперед судьба. И пересеклись все пути в роковой точке — добротном колхозном амбаре за крепким замком, за надежной охраной молчаливых солдат и свирепых волкодавов.
На рассвете их расстреляют…
И в эту последнюю ночь каждый вспоминал прожитое и пережитое. Иван Семенович, председатель колхоза «Червона зірка», мыслями улетел в Донбасс, в шахтерскую семью. Там воспитали его волю, научили биться за свободу и оттуда, как испытанного большевика, послали его двадцатипятитысячником в село.
Рядом, в полузабытьи, пожилой бригадир районной артели «Красный кустарь». В углу старшина. Кто он и зачем ночью пришел в это село, не знает никто. Не выведали этого и палачи гестапо. От избитого, брошенного в амбар его друзья по несчастью, узнали, что постучался он в крайнюю избу, хозяин радушно принял, накормил… И был этот хозяин — предатель…
Прислонясь к смолистой бревенчатой стене, застыл в спокойной позе утомившегося человека колхозный пасечник дид Омелько. Шныряя по селу, как-то нагрянули к нему на пасеку вражьи солдаты. Может, это бы еще ничего. Но среди них был и свой, колхозник Скорпенко, больше известный под прозвищем Скорпион. Двойной жизни человек, опасный и жалкий.
— Диду Омельку, угощай гостей, — скаля щербатые зубы, обратился он, идя впереди немецких солдат.
Молча подал дид Омелько миску меду и хлеб. Жадно накинулись те и, возможно, ушли бы. Но Скорпион воровато обшарил взором немудрое хозяйство старого пасечника и замер, раскрыв рот: перед ним на стене в венке сухих цветов висел небольшой портрет Ленина.
— Долой! — крикнул Скорпион и поднял палку, чтобы сбросить портрет.
— Не трогай, — спокойно ответил дид Омелько. Он встал и отвел палку. Что-то крикнул предатель, что-то прохрипели немцы — и через минуту отлетел дид Омелько к топчану, а изорванный в клочья портрет топтали кованые сапоги врагов.
II
Надо сказать, что на стенках избушки, кроме пучков сухих трав, мудреные целебные свойства которых знал дид Омелько, рамок с вощиной, снаряжением пасечника, — были этот портрет да засиженный мухами и потемневший