минут. Сунув водителю деньги и не дожидаясь сдачи, Мазаль быстрым шагом поднялась в квартиру своих родителей и прошла в комнату отца. Мать с вытянувшимся от испуга лицом поспешила за ней, но Мазаль решительно притворила дверь.
— Мама, после. Все после.
Было время вечерней молитвы, и отец, как обычно, давал в синагоге урок. Мазаль сняла книги с полки, отодвинула лист фанеры, достала манускрипт и, отыскав восемнадцатую страницу, прошептала имя ангела.
В больницу она возвращалась медленно, как бы давая время на выполнение просьбы. Теперь Мазаль и сама сомневалась в силе заклинания, Арье почти убедил ее, будто случившееся — просто совпадение. Вернее, она дала себя убедить, ведь тащить на совести груз двух смертей было немыслимым, невозможным. Она читала про раскаявшихся преступников, про муки совести, про расплату за грех, но ей всегда казалось, что все это бесконечно далеко от ее жизни. Убийство? Какое она имеет к нему отношение? И не только она. Любой нормальный человек, проходящий по улице. Кроме нерелигиозных, конечно, те ведь убивают детей в чреве своих жен с такой легкостью и отвращением, словно речь идет о тараканах. Но она, Мазаль, послушная дочь благочестивых родителей, выполняющая предписания Закона, даже те, что располагаются за чертой общей обязательности, к ней-то вина убийства и сладость раскаяния не прикасаются даже краешком черных крыльев!
Оказалось, прикасаются. Да еще как прикасаются, до самой глубины сердца. Откуда поднялась страсть, перевернувшая ее жизнь, туда-то и поместил Всевышний эту неизбывную горечь, эти муки, эти слезы по ночам.
И сейчас, когда она снова вступила на ту же дорожку, чем придется расплачиваться сейчас? Но почему, почему расплачиваться?! Разве плохого она хочет?! Разве ищет особой радости для себя лично? Да, в том, что просила чужого мужа, она виновата. Пусть и не представляла, что так обернется; ведь намекни ангел, какую цену придется заплатить, она бы оттолкнула его обеими руками. Но все равно виновата, и груз двух смертей будет лежать на ее сердце до последнего удара, а после встанет обвинителем на суде. Там, за порогом небытия, она только склонит голову и примет любое наказание, самую страшную кару, мучения, боль.
Но сейчас речь идет не о ней. Об Арье она просит, чистом и светлом Арье, не причастном к ее уродству, расплачивающемся за чужие грехи.
У входа в палату стояла Рути. Щеки ее блестели от слез.
— Он проснулся? — спросила Мазаль.
— Да.
Слезы с новой силой брызнули из Рутиных глаз.
С ледяным сердцем Мазаль переступила порог палаты. Арье сидел на постели и раскладывал на одеяле ключи, автобусные билеты, книжечку псалмов, кошелек, записную книжку. Опорожненная сумка Рути стояла в изножье кровати. Мать Арье, сидя на стуле, сотрясалась от рыданий.
Увидев Мазаль, Арье просиял и протянул к ней руки. Мазаль подошла, он прильнул к ней движением ребенка, обнимающего кормилицу, и радостно загукал.
Спустя две недели его выписали. Сознание не вернулось к Арье. Он проснулся годовалым младенцем и, по мнению врачей, останется таким навсегда. Впрочем, чудо всегда возможно, Мазаль каждый день молит о нем, ложась и вставая. По правилам, Арье должен был переселиться в специальное заведение, но Мазаль не отдала. Вся ее жизнь теперь посвящена мужу, и он ходит за ней, точно ребенок за нянькой.
— Арьюш, — иногда вздыхает Мазаль, гладя его по голове. — Мой Арьюш…
Да, теперь он ее, только ее, навсегда и только ее, и останется с ней до самого последнего дня.
Торквемада из Реховота
Сказка
Холодный ветер раздувал полы сюртука и студил спину, но Ханох не обращал на него внимания. Он стоял, упершись в каменный парапет, отделяющий площадку перед зданием ешивы от склона холма, и смотрел на крыши Бней-Брака. Вдали, неровно подрагивая красными огоньками антенн, громоздились башни и параллелепипеды тель-авивских небоскребов, а внизу, сразу за двадцатиметровым скатом, начинался пестрый клубок черепичных крыш, бойлеров и мачт электрической компании.
До женитьбы Ханох прожил в Бней-Браке пять лет, и память о тех годах, поначалу горьких, а затем постепенно наполнявшихся медовой сладостью удачи, до сих пор дрожала где-то глубоко внутри, словно заключительный аккорд фортепианной сонаты. Он часто приходил сюда, сначала когда учился в ешиве, а потом в перерыве между заседаниями суда. Глаза, расплющенные беспрерывным разглядыванием букв, буквочек и буковок в толстенных томах Талмуда и раввинских респонсах, требовали отдыха, а простор, открывавшийся сразу за парапетом, успокаивал и лечил. Событие, перевернувшее всю его жизнь, тоже случилось здесь, на площадке перед зданием ешивы.
Ханох хорошо помнил тогдашние отчаяние и злость, но, если бы можно было вернуться в ту неустроенность, он бы немедленно бросил нынешнее благополучие.
«Благополучие! — Ханох горько усмехнулся. — Покой! Впрочем, до недавнего времени так и было».
Перед его мысленным взором предстало лицо жены. Он вспомнил ее улыбку, ее мягкое, желанное, единственное в мире разрешенное ему тело и застонал, вцепившись пальцами в твердый камень парапета. Десять лет прошло со дня их свадьбы, четырех детей родила Мирьям, а Ханох по-прежнему желает ее и с волнением ждет того момента, когда в ночной тишине, заливающей квартиру до самого потолка, можно тихонько опустить ноги на пол и пойти к ней, ненаглядной и ласковой. Но теперь это стало немыслимым, невозможным: то, что разделило их — больше чем смерть, ведь за порогом небытия души любящих супругов снова встречаются, а с ними этого не произойдет.
В Израиль Ханох попал двадцати трех лет от роду. После службы в Советской армии он вернулся в свой маленький городок на Полесье, поработал столяром, автомехаником, помощником библиотекаря и, взлетев вместе со многими на гребень отъездной волны, оказался в Тель-Авиве. Родители от него многого не ждали: всей предыдущей жизнью Ханох доказал, что способен в любой момент выкинуть самый замысловатый фортель, поэтому можно было устраиваться хоть и с нуля, но зато по собственному представлению и вкусу.
Немного поработав механиком в маленьком гараже южного Тель-Авива, он как-то от нечего делать забрел в синагогу, оказался на лекции бней-бракского раввина и пропал. Лекцию раввин читал «аф идиш», а этот язык Ханох любил больше всего на свете. В его городке на идише говорили не стесняясь, во весь голос, и до шести лет Ханох вообще не знал, что существуют другие языки. В школе ему пришлось довольно туго, однако русский он выучил быстро, уже к третьей четверти обогнав в скорости чтения своих одноклассников. Так же быстро он спустя несколько лет выучился читать на идише и стал завсегдатаем еврейского отдела городской