Чангли-Чайки-на состоит в Таганроге, — вставил Астраданцев.
— Шутите? Разве не бежал он?
— Давно в Неаполе, — одернул Астраданцева Псеков. — А в усадьбе устроили клуб. Вообразите, буфет, в нем суповая тарелка и зачем-то картина. Это значит «представление быта помещика».
— А я еще девочкой бывала в Италии, и мне запомнились поезд, окно. И, кажется, все пахло устрицами, водорослями, морем, даже плюш сидений, — громко проговорила вдруг Анна.
— Да кто его знает? Может, и в самом деле он в Таганроге. Может, и Неаполя никакого нет. И не было никогда. Одна чертова — простите, Анна Сергеевна, степь кругом, — прибавил Бродский.
Анна, у которой уши покраснели вполне мило, замахала рукой:
— Крепкое вино. — Отставила стакан-чик.
Общий разговор перескочил на близкий сев, какие-то удобрения.
— Не скучно вам здесь? Вы где жили до этого? — Я спрашивал из праздного любопытства.
— В Риге. Ходила на курсы милосердных сестер, но бросила. Нужно было ухаживать за больными в сыпи, бреду — от «чечевичной лихорадки»[38]. Это мне было тяжело. Теперь помогаю мужу, если нужно.
— Анна Сергеевна рвет зубы уверенно, как мужчина. И при том — легкая рука, — покрутил запястьем Астраданцев.
Я вспомнил, что хотел еще узнать у Анны.
— Могу я поинтересоваться вашим, женским взглядом на одну вещь? Такие бывают в местной лавке? — Круглая оправа зеркала, которое нашлось в жакете Рудиной, блеснула при свете.
— Эмалевая! И цветок на крышке? Это моя, моя вещь.
— Анна подарила его погибшей девушке. Еще зимой. — К стулу Анны подошел фельдшер.
— Я не дарила! — Анна щелкнула замочком зеркала.
— Подарила, Анечка, и позабыла! Аня очень добрая. — Рогинский погладил жену по руке, пожал пальцы.
Анна поднялась, сказала что-то о том, что сварит кофе, и вышла.
Что же, момент удобный. Анны за столом нет, да и настойка способствует.
— У погибшей были хорошие городские вещи. Кто мог еще ей делать подарки? Из числа местных мужчин? — спросил я, обведя всех взглядом.
Следом я упомянул сделанный Рудиной аборт. Возникло явное замешательство.
— Австрияк дарил ей вещицы!
— Калека, он говорил всем, что она пойдет за него, — пояснил фельдшер, стоя в дверях. — Посмотрю, что там Аня.
Компания после сама собой расстроилась. Фельдшер предложил мне переночевать в комнате с раскладной кроватью, на ней, бывало, оставляли тяжелых больных. Я отказался. Нахиман Бродский сказал, что нам по пути и, чтобы не заплутал, он проводит. Я думал, что это удачный случай расспросить его, но почти сразу, шагнув в темноту, он быстро пошел вперед. Яркий зрачок луны висел, отражаясь в воде, у линии камышей. Хотя луна светила в полную силу, идти приходилось почти наугад.
— Как думаете, кто же отец ребенка Рудиной? — окликнул я Бродского. — Ведь тут все на виду. Утаить непросто.
— Непросто, если скрываешь. А она не пряталась. Но это не разврат, как бывает, с расчетом. Скорее — новые нравы, характер. Астраданцев зря… сплетничает как баба, право слово!
Он снова пошел вперед. Его светлый резиновый макинтош, как у многих здесь, мелькал ориентиром. Я не узнавал местность. Достал и потряс фонарик на батарейках. Он вспыхнул и погас. В Средние века бывали бои слепцов, когда надо было сразиться на потеху и получить в награду свинью. Я на темной дороге был таким же слепцом, только награды, даже свиньи, не предполагалось. Двигался я почти на ощупь, надеясь не слететь в овраг. Нахиман, хоть и шагавший уверенно, тоже оступался, чертыхаясь. Пожалуй, настойка фельдшера была крепче, чем показалось. Тут я понял, что сбился с дороги. Из-под ног ушла земля. Трава захлюпала, я провалился довольно глубоко, ощутив признательность лодочнику за сапоги. Метнулся в сторону, цепляясь за дерево, ветки, корни. Пальцы наткнулись на цепь, обернутую вокруг ствола. Под ногами двигалось плотное, гладкое.
— Нахиман, идите сюда! Тут что-то… тело!
Ближе потянул цепь. Отчетливо тяжелое, что-то прошло под коленями. Я пошарил в воде, траве.
— Это рыба, — голос Бродского был совсем рядом.
— Откуда?
— Известно, сом. Рыбаки поймали да и завели на цепь. Сохранится свежей.
* * *
Проснулся я рано. Очевидно, только рассвело. Скулы и нос горели от горьковатой и мутной лихорадки, когда все привычные предметы в доме становятся чужими и неуютными, как электрический свет. Неуместно всплыло в памяти: «Египтяне лечили мигрень прикладыванием к своей голове рыбьих голов». При яркой мысли о рыбьих головах, тяжелом теле сома на цепи пришлось сразу встать. С шумной головой я вышел умыться на задний двор. Собирая в комнате свои вещи и мечтая о стакане чая покрепче, толкнул створку окна — найти воздух. Но не вышло, что-то мешало. Толкнув сильнее, я увидел на подоконнике мертвую птицу. Черно-белые блестящие перья, мутная пленка глаз… Взяв тушку сороки платком, я осмотрел ее. Не подстрелена — кошка задушила? Пристроил на кучу мусора — сжечь.
Наскоро умывшись и выпив чаю, отправился в местный клуб — нужно было узнать у Турща о лодке, чтобы ехать на остров.
Бывшая усадьба владельца рыбзавода, где устроили клуб и читальню, была выстроена в стиле модерн: два этажа, стрельчатые окна, вытянутая башенка, треугольная красная крыша со шпилем. Готический замок в миниатюре. При входе растянуто полотнище «Красный штурм». С порога я услышал голос:
— А я тебя раньше видала! На пристани.
Девочка — белая, как одуванчик осенью, — прижимала к груди ворох старых газет. Голенастая, тонкая, бесцветные брови. Тараторя, провела меня в комнату на первом этаже. В центре ее стояли столы. По стенам развешаны плакаты. Крестьянин крупным планом шагает с обрыва в пропасть, подпись: «Неграмотный — тот же слепой». Или красный крылатый конь, на нем фигура, которая раздвигает тучи факелом, смахивающим на дубину. Написано: «Грамота — путь к коммунизму».
Турщ, заглянув, махнул на плакаты:
— Ликпункт — по линии ликвидации неграмотности.
Щепочкой он вычищал краску из-под ногтей, пояснил:
— Возился с лозунгом — не люблю сам. Но теперь, в отсутствие товарища Рудиной, некому доверить.
Да уж, «в отсутствие»… Турщ отошел за дверь — сказал, почиститься от краски. Беленькая девочка все крутилась рядом.
— Люба хорошая была. Отдала мне вот, — выставила ногу в широком ботинке, — ботики городские. Керосин доставала. Писать учила. Раньше тут школа была от помещика. А теперь — все Люба. Поперву писали соком с буряка. Люба чернила достала, устроила. Книги вот, с картинками!
Рассматривая с девочкой книги и плакаты, я расспрашивал между делом, с кем дружила Люба, где бывала и чем была занята кроме клуба. Моя свидетельница отвечала охотно, даже слишком. Но в ее болтовне не нашлось ничего нового.
— Люба не жаловалась ли? Может, она боялась, обидел ее кто…
— Да никого она не