соперничестве” проигрывает). Еще несколько лет назад на объединенную Европу всем было глубоко плевать; подумать только: проект не вызвал ни малейшего противодействия и не возбудил ни малейшего энтузиазма; нынче, скажем так, возникли определенные затруднения, и он скорее вызывает все возрастающую враждебность. Уже одно это было аргументом в пользу референдума. Напомню, что референдум 1992 года по Маастрихту едва не сорвался (сомнительная историческая заслуга Валери Жискара д’Эстена, который счел проект “слишком сложным, чтобы выносить его на голосование”), и когда на нем все‐таки настояли, едва не завершился результатом “против”, хотя вся политическая элита и центральные СМИ призывали голосовать “за”.
Это упорное, прямо‐таки непостижимое стремление правительственных партий протащить проект, который никому не интересен и от которого всех уже начинает тошнить, само по себе говорит о многом. Лично я, когда мне говорят о “демократических ценностях”, отнюдь не чувствую в себе воодушевления; скорее мне хочется расхохотаться. Когда мне предлагают выбирать между Шираком и Жоспеном (!) и не желают знать мое мнение о единой европейской валюте, то единственное, в чем я уверен, это что мы живем не в демократическом обществе. Ладно, предположим, демократия – не лучший из режимов, она, как говорится, создает благоприятную почву для “опасных популистских тенденций”, но тогда пусть мне скажут прямо: основополагающие решения давно уже приняты, это решения мудрые и справедливые, они выше вашего понимания; однако вам дозволяется в соответствии с вашими взглядами в известной степени повлиять на политическую окраску будущего правительства.
В номере “Фигаро” от 25 февраля я обнаружил любопытную статистику по департаменту Па‐де-Кале. Здесь сорок процентов населения живет за чертой бедности (данные Национального института статистики и экономических исследований); шесть из десяти супружеских пар освобождены от уплаты подоходного налога. Как ни странно, за Национальный фронт в Па‐де-Кале голосуют немногие; правда, число иммигрантов там постоянно сокращается (а процент рождаемости очень высок, явно выше среднего по стране). Мэр Кале, депутат парламента, – коммунист; интересный факт: на последнем партийном съезде он единственный проголосовал против отказа от тезиса о диктатуре пролетариата.
Кале – поразительный город. Обычно в таких крупных провинциальных городах есть исторический центр со старинными домами, пешеходные улицы, по которым в субботу вечером движется оживленная толпа, и т. п. В Кале ничего подобного нет. Во время Второй мировой войны город был практически стерт с лица земли; в субботу вечером его улицы безлюдны.
Пешеход шагает вдоль заброшенных домов, громадных и пустынных автостоянок (если есть во Франции город, где решены проблемы с парковкой, то это Кале).
В субботу вечером в городе повеселее, но веселье это своеобразное: почти все поголовно пьяны. Среди забегаловок есть казино с шеренгами игральных автоматов, где жители Кале добывают у игральных автоматов свой минимальный доход. Единственное место прогулок воскресными вечерами – площадка у въезда в железнодорожный туннель под Ла-Маншем. Горожане с семьями, иногда с колясками, стоят у решетки и смотрят, как отправляется поезд “Евростар”. Они машут рукой машинисту, тот отвечает им гудком – и ныряет под дно морское.
Человеческая комедия в подземке
Женщина угрожала повеситься; на мужчине был костюм из мягкой ткани. Вообще‐то женщины редко вешаются; они по‐прежнему предпочитают снотворное. Реклама: “Высший уровень” – ну да, высший уровень. “Надо меняться” – а зачем? Соседнее сиденье между нами разодрано, вылезают потроха.
Парочка вышла на станции “Мезон-Альфор”. Рядом со мной уселся пижон лет двадцати семи. Он мне сразу не понравился (может, из‐за волос, собранных в хвост, или из‐за оригинальных усиков, а может, из‐за отдаленного сходства с Мопассаном). Он развернул длинное, на несколько страниц, письмо и стал читать; поезд подъезжал к станции “Либерте”.
Письмо было написано по‐английски и отправлено, судя по всему, какой‐то шведкой (вечером я сверился с иллюстрированным словарем Ларусса: действительно, город Уппсала находится в Швеции, в нем сто пятьдесят три тысячи жителей и очень древний университет; а больше о нем сказать нечего). Пижон читал медленно, с английским у него было туго, и я без труда восстановил сюжет во всех подробностях (у меня мелькнула было мысль, что нравственность моя хромает, но, в конце концов, метро – место общественное, разве нет?). Судя по всему, они познакомились прошлой зимой в Шанрусе (и с чего это шведке вздумалось ехать в Альпы, чтобы покататься на лыжах?). Эта встреча изменила всю ее жизнь. Теперь она ни о чем, кроме него, не может думать, да, по правде говоря, и не пытается (тут он самодовольно ухмыльнулся, развалился на сиденье и пригладил усы). По письму чувствовалось, что ей страшно. Она готова на все, чтобы снова встретиться с ним, собирается искать работу во Франции, может быть, кто‐нибудь согласится предоставить ей жилье, вроде бы есть возможность устроиться домработницей с проживанием. Мой сосед раздраженно нахмурился: и впрямь еще свалится в один прекрасный день ему на голову, от нее всего можно ждать. Она знает, что он очень занят, что сейчас у него масса работы (последнее показалось мне сомнительным: было три часа дня, а молодой человек не то чтобы сильно спешил). Тут он поднял голову с несколько одурелым видом, но мы были еще только на станции “Домениль”. Письмо заканчивалось словами: I love you and I don’t want to loose you[21]. Я нашел, что это здорово сказано; бывают дни, когда мне самому хочется так писать. Она подписалась: Your’s Ann-Katrin, а вокруг подписи нарисовала сердечки. Была пятница, 14 февраля, День святого Валентина (этот весьма полезный для коммерции праздник англосаксонского происхождения, похоже, отлично прижился в Скандинавии). Я подумал, что женщины иногда бывают очень храбрыми.
Пижон сошел на станции “Площадь Бастилии”, я тоже. На какое‐то мгновение мне захотелось пойти за ним (небось шел в пивнушку, куда ж еще?), но у меня была назначена встреча с Бертраном Леклером в La Quinzaine littéraire. Мне хотелось затеять в этом обозрении полемику с Бертраном Леклером по поводу Бальзака. Во-первых, потому что мне не вполне понятно, каким образом эпитет “бальзаковский”, которым он время от времени награждает какой‐нибудь роман, может иметь сколько‐нибудь уничижительный смысл; во‐вторых, мне осточертели дискуссии о таком раздутом авторе, как Селин. Впрочем, Бертрану в конечном счете уже не особо хочется ругать Бальзака; наоборот, его поражает невероятная свобода этого писателя; похоже, он считает, что если бы у нас сейчас были романисты “бальзаковского” толка, это бы необязательно было катастрофой. Мы сходимся на том, что романист подобного масштаба неизбежно является бездонным источником клише; состоятельны ли эти клише сегодня – другой вопрос, и его нужно как следует изучить применительно к каждому