натура тяжеловеснее, чем я думал. Я с чувством грустной зависти смотрел на хорошеньких молодых девушек и даже влюблялся в них, но все это было недостаточно глубоко, и я все больше и больше убеждался, что не могу больше отдаться любви так, как своему искусству. Вся жажда самозабвения, все желания и потребности были устремлены в сторону его, и, действительно, за все эти годы в мою жизнь не вошел ни один новый человек, ни одна женщина, ни один друг. Ты ведь понимаешь, что мне пришлось бы начать каждую дружбу с признания в своем позоре.
– Позоре?! – тихо, тоном упрека, сказал Буркгардт.
– Конечно! Я ощущал все это, как позор, уже тогда, и так оно осталось и до сих пор. Быть несчастным – позор. Позор – не сметь никому показать свою жизнь, быть принужденным что-то прятать и скрывать. Но довольно об этом! Слушай дальше.
Он мрачно опустил глаза на свой стакан с вином, бросил погасшую сигару и продолжал:
– Между тем Альберт подрастал. Мы оба очень любили его, разговоры и заботы о нем соединяли нас. Только когда ему исполнилось семь лет, я начал ревновать и бороться за него – точь-в-точь так, как теперь борюсь за Пьера! Я вдруг увидел, что мальчик мне необходим, и в течение нескольких лет я с постоянным страхом следил, как он понемножку становился холоднее ко мне и все больше и больше переходил на сторону матери.
Затем он серьезно заболел, и в эту пору тревоги за его здоровье и жизнь все остальное на время исчезло, и мы жили одно время в таком согласии, как никогда прежде. Тогда-то и родился Пьер.
С тех пор, как Пьер появился на свет, ему принадлежит вся любовь, на какую я только способен. Адель опять ускользнула от меня, Альберт после своего выздоровления все теснее примыкал к матери – я допустил все это. Он стал ее наперсником и мало-помалу моим врагом, пока я не увидел себя вынужденным удалить его из дому. Я отказался от всего, я сделался беден и непритязателен, я отучил себя командовать в доме и выражать свое неудовольствие и примирился с тем, что в своем собственном доме играл роль лишь терпимого гостя. Я хотел спасти для себя только одно: моего маленького Пьера, а когда совместная жизнь с Альбертом и весь строй жизни в доме стали невыносимы, я предложил Адели развод.
Я хотел оставить Пьера себе. Все остальное я предоставлял ей: Альберта, Росгальду и половину моих доходов, даже больше. Она не захотела. Она готова была согласиться на развод и брать от меня лишь самое необходимое, но не расставаться с Пьером. Это была наша последняя ссора. Еще раз я попробовал все, чтобы спасти себе остаток счастья, я просил и обещал, кланялся и унижался, грозил и плакал и, наконец, бесновался, но все напрасно. Она даже соглашалась отдать Альберта. Вдруг оказалось, что эта тихая, терпеливая женщина не намерена уступить ни на йоту; она очень хорошо сознавала свою власть и была сильнее меня. В то время я ее прямо-таки ненавидел, и частица этого осталась и до сих пор.
Тогда я позвал каменщика и пристроил себе вот эту квартирку; здесь я с тех пор и живу, и все идет так, как ты видел.
Буркгардт слушал задумчиво, не прерывая его даже в те моменты, когда Верагут, казалось, ждал, даже желал этого.
– Я рад, – осторожно сказал он, – что ты сам отдаешь себе во всем этом такой ясный отчет. Приблизительно так я себе и представлял. Поговорим об этом, как следует, раз мы уж начали! С тех пор как я здесь, я ждал этой минуты так же, как и ты. Предположи, что у тебя где-нибудь неприятный нарыв, который тебя мучит и которого ты немножко стыдишься. Я знаю теперь про него, и тебе уже легче, что тебе не надо больше ничего скрывать. Но мы не должны удовольствоваться этим, мы должны посмотреть, нельзя ли его вскрыть и залечить.
Художник посмотрел на него, тяжело покачал головой и улыбнулся.
– Залечить? Такие вещи не залечиваются. Но вскрыть ты можешь!
Буркгардт кивнул головой. Да, он вскроет этот нарыв, он не хочет, чтобы этот час кончился ничем.
– В твоем рассказе одно мне осталось неясным, – задумчиво сказал он. – Ты говорить, что не развелся с женой из- за Пьера. Но еще вопрос, не мог ли бы ты принудить ее отдать тебе Пьера. Если бы вы развелись по суду, одного из детей непременно присудили бы тебе. Неужели ты никогда не думал об этом?
– Нет, Отто, я никогда не думал, что судья своей премудростью может исправить мои ошибки и упущения. Это мне не поможет. Раз моего личного влияния недостаточно, чтобы заставить мою жену отказаться от мальчика, мне остается только одно: ждать, за кого сам Пьер выскажется со временем.
– Значит, все дело только в Пьере. Если бы его не было, ты, несомненно, давно развелся бы с женой и мог бы еще найти счастье в жизни, во всяком случае, вел бы разумную, свободную, ничем неомраченную жизнь. Вместо того ты запутался В сети компромиссов, жертв и мелких уловок, в которых такой человек, как ты, должен задохнуться.
Верагут выпил залпом стакан вина.
– Ты все твердишь: задохнуться, погибнуть! Ты ведь видишь, что я живу и работаю, и черт меня побери, если я дам себя сломить.
Отто не обратил внимания на его раздражение. С тихой настойчивостью он продолжал:
– Прости, это не совсем так. Ты человек с недюжинными силами, иначе ты вообще не мог бы выдержать этой жизни так долго. Сколько вреда она принесла тебе и как тебя состарила, ты чувствуешь сам, и если ты не хочешь этого признать передо мной, то только из тщеславия. Я верю своим собственным глазам больше, чем тебе, и я вижу, что твое положение очень скверно. Твоя работа поддерживает тебя, но она для тебя скорее наркотическое средство, чем радость. Половина твоих лучших сил уходит на лишения и на мелкую ежедневную борьбу. О счастье в этих условиях нечего и говорить; в лучшем случае ты можешь достигнуть того, что примиришься со своей судьбой. Ну, а для этого ты в моих глазах стоишь слитком высоко, дружище!
– Примирюсь с судьбой? Возможно. Что ж, я не буду исключением. О ком можно сказать, что он счастлив?
– Счастлив тот, кто надеется! – с жаром воскликнул Буркгардт. – А на что можешь надеяться ты? Не на внешние же успехи, почести и деньги, – их