то, что мой брат ее нашел. Как она появилась в ответ на нужду в ней. Маленькие дети по природе своей не очень верят в неизменность реальности. С их точки зрения, у реальности разболтаны пружины; она может поддаться, если ее хорошенько попросить. Но постепенно детей учат думать по-другому, а мне уже было семь, я была достаточно большая, чтобы в целом принять тот факт, что реальность неподвижна и абсолютно безразлична к моим мольбам. И вот в последний момент в закрывающуюся дверь вставили ногу.
В Нью-Йорке мать заказала, чтобы сережку переделали в подвеску, и повесила на цепочку, чтобы я могла носить ее на шее. Я носила ее много лет, и, хотя мать этого не знала, подвеска напоминала мне о чьей-то неведомой воле, о складках, скрытых под поверхностью всего, что кажется плоским. Только год назад мы с братом узнали, что это отец бросал в бассейн те монеты – отец, который тогда обрушивал на нас иногда любовь, а иногда пугающую ярость, а мы не были готовы ни к тому, ни к другому. Я думала, что подвеска пропала, но она нашлась, когда родители освободили банковский сейф, где хранили часть украшений моей матери. Подвеска вернулась ко мне в крошечном мешочке вместе с одной из вездесущих этикеток работы моего отца, распечатанной давным-давно на его любимом карманном принтере Brother P-touch: «Подвеска Николь, найдена в бассейне “Хилтона”». Подвеска заставила нас погрузиться в воспоминания, и именно тогда отец небрежно упомянул, что это он бросал в бассейн монеты. Он удивился, что мы так об этом и не догадались. Но нет, к сережке с рубиновым сердечком он никакого отношения не имеет.
В тот момент, когда мне пришла в голову мысль, что на самом деле я нахожусь в «Хилтоне» и вижу сны о своей жизни, у меня, как я уже упоминала, был сложный период как в жизни, так и в работе. В то, во что я позволила себе верить – в неуязвимость любви, в силу повествования, которая могла провести людей по жизни вместе, не разводя их в разные стороны, в то, что семейная жизнь по сути своей есть благо, – я больше не верила. Я сбилась с пути. Так что теория, которая утверждала, что я всегда надежно находилась и нахожусь в конкретном месте и мне только снится, что я сбилась с пути, меня очень привлекала. Я закончила писать книгу и не начала новую, и я знала, что мне могут понадобиться годы, чтобы добраться до следующей книги. В такие утомительные и бессвязные периоды жизни мне иногда кажется, что я чувствую, как мой разум рассыпается на части. Мысли мои становятся беспокойными, воображение мечется, подбирает какие-то детали, потом решает, что они бесполезные, и снова их бросает.
В этот раз, однако, творилось что-то совсем другое. «Хилтон» застрял у меня в сознании, как пробка, и много месяцев, когда я садилась писать, ничего другого мне в голову не приходило. День за днем я дисциплинированно являлась к письменному столу – то есть в итоге являлась к тель-авивскому «Хилтону». Сначала это было интересно: вдруг в этой идее что-то есть? Потом, когда ничего в ней не обнаружилось, ситуация стала утомительной. И наконец она начала меня бесить. Отель никуда не уходил, но я ничего не могла из него выжать.
И не просто какой-нибудь отель – массивный бетонный прямоугольник на ходулях в стиле брутализма, господствующий над побережьем Тель-Авива. Вдоль длинных сторон прямоугольника тянутся балконы: четырнадцать вертикальных рядов, двадцать три горизонтальных. С южной стороны решетку эту ничто не нарушает, а вот с северной на двух третях длины ее рассекает глухая бетонная башня, которую словно вставили в последний момент, чтобы здание одобрили даже самые правоверные бруталисты. Она поднимается над крышей отеля, и с южной стороны на ней расположена эмблема «Хилтона». Верхушка башни увенчана антенной, кончик которой по ночам светится красным, чтобы в нее не врезались легкие самолеты, направляющиеся в аэропорт Сде-Дов. Чем дольше смотришь на этого монстра, стрелой крана выступающего на берег, тем больше кажется, что он служит какой-то более высокой цели, будь то геологическая или мистическая, о которой можно только догадываться, – чему-то, что касается не нас, а сущностей, гораздо более значительных. Если смотреть с юга, отель одиноко высится на фоне синего неба, и в неумолимой решетке его балконов, кажется, зашифровано послание не менее загадочное, чем то, которое мы так пока и не разгадали в Стоунхендже.
Именно в этом монолите на полгода застряло мое сознание. Началось это с неожиданной идеи, что нашу жизнь мы видим во сне, находясь при этом в одной точке, но постепенно эта фантазия превратилась в тревожное ощущение, что я привязана к этой точке, заперта в ней и не могу получить доступ к снам о других пространствах. День за днем, месяц за месяцем игла моего воображения процарапывала все более глубокую канавку. Мне сложно было объяснить даже себе самой, а не то что кому-то другому, почему я так зациклилась на этой теме. Отель постепенно становился нереальным. Чем сильнее я цеплялась за него, застревала в бесполезной попытке выжать из него что-нибудь, тем больше он казался метафорой, к которой я не могла найти ключ. И тем больше казалось, что это, собственно, и есть мой разум. Отчаянно ища облегчения, я представила себе потоп, который заставит «Хилтон» оторваться от берега.
А потом, утром в начале марта, из Израиля позвонил Эффи, кузен моего отца. Уйдя в отставку из Министерства иностранных дел, Эффи сохранил привычку читать три-четыре газеты в день. Иногда он натыкался на упоминания обо мне и тогда звонил. В этот раз мы обсудили колит его жены Наамы, результаты недавних выборов и делать ли ему артроскопическую операцию на колене. Когда разговор наконец добрался до моих проблем и Эффи поинтересовался, как идет моя работа, я внезапно рассказала ему о своей борьбе с «Хилтоном» и о том, как он меня преследует. Я редко говорю о работе, пока ею занимаюсь, но Эффи четыре десятилетия, с тех самых пор, как отель открылся в 1965 году и мои дедушка с бабушкой стали там останавливаться, сидел с моей семьей в вестибюле, у бассейна и в ресторане «Царь Соломон» чаще, чем можно было упомнить, и я подумала, что уж кто-кто, а он поймет ту странную власть, которую