вы хотите, три дня вдовства делают своё чёрное дело. Отвали, короче, как тебя там…
— На каком кладбище похоронили Марину Сергевну? — соседка не желает отваливать, у неё ещё много вопросов и сочувствий.
— Её сожгли, — бросает Геша, не сбавляя ходу.
— Сожгли-и? — глаза соседки как слезой наполняются новым любопытством. Ей столько всего хочется спросить, но топот Геннадия Суреновича доносится уже со следующей площадки.
Чем ближе Геша к своей двери, тем больше проявляется его нетерпение — в ускорившемся шаге, в подрагивании пальцев, теребящих брелок на ключах, в дыхании, что стало шумным и суетливым.
Едва закрыв за собой дверь, осторожно опускает сумку на пол, рывками сдёргивает с ног ботинки, бросает на полку кепку, срывает куртку так, что кнопки трещат как очередь из детского автомата с пистонами. Подхватывает сумку и — в два стремительных шага — в туалет-ванную.
Замок-молния — «вж-жи-и-ик!» Из конвульсивно ощерившейся пасти сумки осторожно достаётся пакет с рожей то ли Бритни, то ли Милы. Разворачивается и отбрасывается. Теперь — чёрный, плотный, хрусткий, ломкий. Отброшен.
Он дрожащими пальцами раскуривает сигарету, делает пару глубоченных затяжек, ощущая в горле горькое онемение, какое бывает, когда закуришь после долгого перерыва.
На минуту Геша застывает. Надо же как-то обставить этот момент… облагородить, что ли… оторжествить.
«Ну что, Мариночка, — шепчет он, — вот и всё… Вот и… всё. Двадцать пять лет я терпел тебя, сучка. Двадцать пять лет… мать моя женщина! Наконец-то избавился. Один. Наконец-то — один. Навсегда. На-все-гда! — слово-то какое грандиозное!»
Холодная чёрная керамическая банка в его руках — то ли термос, то ли чудна́я ваза с крышкой — выглядит здесь, в хрущёвской совмещёнке, вычурно и официозно.
Он открывает крышку урны, крышку унитаза, нажимает кнопку слива и медленно, медленно, тонкой струйкой, с чувством, с толком, с расстановкой, наслаждаясь каждой секундой, высыпает из урны в бурлящую клокочущую воду («стихия, блядь!») бледно-серый, пахнущий чем-то животно-химическим прах («ну и гадость!»). Руки его трясутся от возбуждения, и несколько пылинок остаются на ободке унитаза. Геша их с отвращением сдувает внутрь. Дожидается, пока бачок наполнится так невыносимо громко журчащей в ванно-кафельном одиночестве водой и жмёт кнопку ещё раз.
Пафос Метлицкого
— Дикость какая-то, доложу я вам! Натурально дикость! Я интеллигентный человек, идите вы все на хуй! — говорит Сергей Анатольевич Метлицкий, клоун сорока трёх лет из цирка на Малой Пражской, придя с работы.
— Что, Серёженька? Что случилось, мой хороший? — участливо отзывается его супруга, Ольга Леонидовна, домохозяйка неопределённого возраста, но старше мужа.
Тоскливо вечереет. Кухня. Малометражная, как судьба клоуна-неудачника. Клеёнка на столе. Изрезанная. Сиротливые иссохшие крошки возле чайника. Вывернутая наизнанку салфетка в застарелых кофейных пятнах. Чахлая герань на подоконнике.
— Они сказали, что я становлюсь трагиком! Как тебе это?
— Кто сказал, Серёженька? Кто?
— Они, все. Вообрази Уварова с этим его пузом. Вообразила?
— Ну?
— Нет, ты представь, представь. Непременно нужно представить, чтобы было понятно.
— Уваров, Уваров… Это такой…
— Такой козёл пузатый, да, с мордой пьяного дикобраза.
— Ты только успокойся, Серёженька, умоляю. Тебе нельзя волноваться, ну вот ни на столечко нельзя.
— Он мне: ваша буффонада дурна, — Сергей Анатольевич яростно срывает с лица красный шарик клоунского носа, бросает его на стол. Шарик пластмассово подпрыгивает и падает на пол, закатывается за электропечь. Это не цирковой нос — домашний, так что на него можно забить.
— А морда — утюгом, — продолжает Сергей Анатольевич. — Нет, Оленька, ты представь его морду. И всё это с гонором, с гонором!.. Я ему: чем же это так дурна моя буффонада, пидор ты каучуковый? А он мне…
— Ты у меня такой горячий, Серёженька, — участливо перебивает Ольга Леонидовна.
— Да уж, бывает у меня — вспыхну, заискрюсь… Но я человек интеллигентный, я не привык… А он мне: ваша буффонада не смешна. Ха, блядь! Они это только вчера поняли! Вы, говорит, Сергей Анатольевич, потеряли кураж, вы, говорит, стали скучны, вы не видите грани, вы погрязли в пафосе. Это он мне говорит, мне, мне, Сергею Метлицкому! Сергей Метлицкий погряз в пафосе, каково!
— Серёженька, может быть тебе прислуша…
Сергей Анатольевич яростно хлопает по столу ладонью. Смотрит некоторое время на пальцы. Больно, наверное, пальцам до онемения. Подув на них, громогласно продолжает:
— Я Метлицкий, блядь! Я в самого мэра стрелял! И что? Смеялся Арнольд Викентьевич, смеялся — ржал, блядь! Да вы, говорит, революционер! А по роже текло. А он смеялся. А я — плакал, плакал. Но кто видит слёзы мои?!
— Бедный мой, ты слишком отдаёшься работе. Так нельзя. Нельзя так при твоём-то здоровье.
— Не могу иначе, — Сергей Анатольевич задумчиво подпирает голову кулаком. — А что, Оленька не замахнуть ли нам по стопарику?
«Фтррру-у-у!» — дёргается холодильник.
— А и замахнём! — соглашается супруга: на всё готова она, лишь бы отвлечь мужа от грустных мыслей.
Достаётся из холодильника водка, ставится на плиту вода с лаврушечкой да чёрными глазками-бусинками перца — под пельмешки. Пельмешки — свои, домашние, не хрень какая-нибудь соебобовая. Режутся маринованные огурчики из моментально запотевшей банки. Не китайские тож ни разу, а с собственной дачи. Сергей Анатольевич довольно потирает руки.
— Самое смешное, — говорит он, яростно аппетитно хрупая огурцом, — представь, Оленька, (чавк-чавк) больше всего их мой пистолет конфузит (чавк). Вот увидишь (чавк-чавк), завтра возьму я настоящий револьвер (чавк-чавк-чавк). Уж я пройдусь по их сытым рожам!
— Да что ж ты такое говоришь-то, Серёженька, бог с тобой!
— Да-да-да! — Сергей Анатольевич выпивает рюмку, морщится. — Метлицкий пафосен? Ха, блядь! Вы ещё не знаете, что такое пафос Метлицкого!
Разлито ещё по стопарику. Пельмени кипят, души пельменные вьются паром, улетают в вытяжку. Шумовка наготове, её лихорадит в предвкушении. На столе разинули рты тарелки, хищно скалятся вилки.
— С богом! — провозглашает Сергей Анатольевич тост.
«Диньк!» — произносят рюмки в сладостном чокнутом поцелуе.
«Кхрм… Кхрм… У-у-у…» — задумчиво бормочет холодильник.
— Я бунтарь! — нетрезво мотает головой Сергей Анатольевич, вылавливая в банке помидорчик черри. — У меня что ни буффонада, то — призыв.
— Один в поле не воин, Серёженька, — увещевает раскрасневшаяся лицом Ольга Леонидовна.
«Бр-бр-бррр», — вторит холодильник.
— Но начинается-то всё — с одного! — Сергей Анатольевич снова хлопает ладонью по столу, но уже потише. — Кто-то