имя которым Зависть и Тщеславие. Подавленный талантами, успехами и вящей популярностью условного Кобалевича, условный Станкевич ложится в свою скромную постель – и тут спектакль начинается. Станкевичу бы возблагодарить Господа за день минувший да приняться считать овец, готовясь со спокойным сердцем перейти в благодатное царство сна. Ан нет, Станкевич считает другое, а именно – достоинства Кобалевича, сделавшегося ему вмиг злейшим врагом. Пересчитав по пяти раз оные достоинства, Станкевич начинает сравнивать их со своими и непременно уходит с этой злосчастной арифметикой в крепкий минус. В воспаленном сознании пришедшего в отчаяние Станкевича явственно проносятся картины, живописующие несомненный успех Кобалевича: внимание барышень (в том числе и кокотки Выпритской), рукоплесканья залов, благосклонность критиков, да и попросту сытая еда и роскошный ночлег. «Всего этого у меня нет! – внутренне стенает Станкевич. – Всё это не моё, а Кобалевича! Кобалевич насельник вершин, а я не более чем пещерный червь! Притом учились мы вместе и оканчивали один драматический класс. Отчего так? Отчего такая несправедливость?» И эти стенанья в конце концов наносят душе Станкевича такие пробоины, такие муки, что тот не выдерживает, с утробным стоном вскакивает и, наскоро облачившись в платье, выхлестывается из квартиры наружу только для того, чтобы нанять первого попавшегося извозчика и нести во весь опор по пустым ночным улицам, оглашая их постыдными для всякого мужчины завистливыми рыданиями.
И так – едва ли не каждую ночь. А спустя несколько месяцев подобного удручающего «сожительства» с душевным гнусом обнаруживается у заштатного актеришки Станкевича желчная болезнь, да к тому же самого что ни на есть хронического разряду, притом, что вел он до этого отнюдь не разрушительную жизнь – питался здоровою пищей и нисколько не злоупотреблял спиртным. Такой исход, согласитесь, куда хуже красноватых волдырей на коже.
А если на секунду представить себе жертву хитрого паразита, которого в народе прозвали Алчностью? Бедная эта жертва! Скажем, обрушивается на какого-нибудь титулярного советника Губёхина, всю жизнь пребывающего в долговой нужде, таскающегося со своей астматичною супругой из одного угла в угол, перспектива наследства в виде весьма недурственной жилплощади. Ему бы возрадуйся да с миром в душе уповай на Бога – но нет: лёжа на захудалом семейном ложе своем в простынях натуральной мумией, Губёхин всю ночь не может сомкнуть глаз. Он вперяет взгляд в прокопченный потолок и перебирает поименно всех близких и отдаленных своих родственников – тех, кто так или иначе волею судеб может обернуться претендентом на наследство. Он поносит их на чем свет (не избегает сей участи и нянька, в детстве заботливо вскармливавшая нашего господина, и лопатобородый Евпатий, конюх дородной кузины Губёхина, которого он подозревает в недвусмысленной связи с последней) и даже – о напасть! – в какой-то мере начинает задумывать устранение некоторых из этого числа разнообразными дурными путями. Проходят дни, тянутся недели, отдаленная бабуля Губёхина – та, что является владелицей заветной жилплощади – всё дышит на свой ладан, а уж сам Губёхин представляет из себя зрелище до крайности жалкое: от постоянных ночных бдений кожа лица у него сделалась совсем восковой и нездорово поблескивающей, и совсем замаяли боли. И в конце концов, вот те на! светила медицины диагностируют какую-нибудь острую поджелудочную болезнь, и такой степени остроты, что даже получи Губёхин во владение долгожданные комнаты в придачу с целым сундуком денег – нет ему никакого счастья, ибо ежечасная боль изматывает его и вместо радости обладания желанными квадратными метрами господин наш получает по нескольку раз на дню громадные клистиры и длинных осклизлых пиявок на разные части тела…
Наших же друзей на почве произошедшего в степаненковских банях всю ночь ела поедом букашка, именуемая Тщедушием. Виду они друг другу, конечно же, не подавали, как говорится, «держали лицо», однако оба были весьма взволнованы живым рассказом вороватого поневоле Сеньки о суровых законах, принятых в банях: не перестают-де члены шайки преследовать тех, кто сумел когда-нибудь от них ускользнуть, оборотень Ыстыкбаев подобно спруту распространяет свои щупальца, и даже собственную жену не пощадил. Наскоро поев что Бог послал (не гнушаясь и сделавшегося почти черствым хлеба), Ободняковы заперлись на ключ, погасили огарок свечи и улеглись. При этом Крашеный как бы невзначай оснастил себя карманным револьвером, а Усатый подпёр шваброю дверь.
– Дабы не сквозило, – пояснил он.
Степенно пожелав друг другу спокойной ночи и перекрестившись, Ободняковы, придавленные грузом событий, провалились в пучину тревожных мороков такой причудливой природы, что невозможно было определить, где кончается сон и начинается явь. Притом видения у обоих были одинаковые – всё это, очевидно, являлось последствием вдыхания дурманных паров в степаненковских банях. Чудились Ободняковым в их расширившемся до невообразимых пределов номере коренастые круглоголовые азиаты с глазами-щелочками, с выдубленными степными ветрами черными от загара лицами. Торсы их блистали средневековыми, изукрашенными орнаментом доспехами, носили они скифские кожаные штаны и высокие кожаные же сапоги гармошкой. И хотя супротив заряженного револьвера Крашеного вооружены азиаты были лишь кривыми монгольскими саблями да копьями, Ободняковы замирали в пораженческом бессилии.
Но страшнее всего был шествующий в авангарде азиатской дружины облаченный в тюбетейку и полосатый восточный халат старик-шаман. Это был тот самый старик, что, защитив себя повязкою, поддавал ядовитого парку в мыльне. Не оставил он своего занятия и в диковинных снах Ободняковых: в одной руке его раскачивалась наподобие кадила привязанная к бельевой веревке баклажка, откуда валил густой желтоватый пар, подозрительно пахнущий карболкой. Другой рукой он извлекал из необъятного кармана огромадные индусские грибы и ловко крошил их в емкость. Пар, подымаясь, неуклонно направлялся к ноздрям Ободняковых, что грозило известно чем – навечным оцепенением и бездумным прозябанием посредь мыльных шаек и грязной водицы во славу уже никак не Мельпомены, тонкостанной красавицы, а безумного пьяницы, развратника и известного грязнули Бахуса. Из-за спины камлающего старика воины что-то громко выкрикивали на своей тарабарщине, причем Ободняковы прекрасно понимали смысл гортанных фраз: азиаты, выражая почтение высококлассной игре господ, настоятельно зазывали их на постоянный контракт в бани. Зазывали пока что по-доброму. Ободняковы в бани наотрез идти отказывались, потому громко стонали во сне, призывая в помощь всех богов и каждый – собственную маменьку. Тогда устрашающая картинка сменялась миролюбивой, но до крайности глупой – например, являлись Ободняковым большие тугие коровы на солнечном лугу, которые с недоуменным мычаньем смотрели грустными глазами в голубую высь и то и дело полизывали огромные блестящие бидоны, расставленные по изумрудной траве в таком неимоверном количестве, что застилало горизонт. Вокруг порхали стрекозы, и покуда господа наслаждались радостью от исчезнувшей азиатчины, сия идиллическая картинка не пропадала, стоило