слова всё никак не складывались, а только сливались в густой колокольный набат и нависали над землёй: Э-о-о-о, Э-о-о-о-о…
– Э-э-э-о-о-о… и-и-ли-и-и… ва-а-а… у-а-а… и-и-и-и… – колокол печально гудел в небе, Елена Николаевна была пронзаема этим гудением.
– Эл-л-лои-и-и-и,…Элои-и-и… лам-м-ма-а-а сава-ани-и-и-и-и-и?..
Ермак лежал, раскинув руки и казалось, что он шепчет Елене Николаевне прямо в лицо эти слова на каком-то древнем, давно забытом языке.
– Господи, Господи, спаси меня, спаси мою душу грешную! – беззвучно шевеля губами ответила она Ермаку. Слёзы текли по её лицу и застилали небо, а Ермак всё шептал и шептал в унисон с бьющимися в её горле словами.
Всё смешивалось в этих словах, и ливень смывал всю память об их значении. Надвигалась гроза, и не было от неё спасения.
– Я ничего не понимаю, Господи, я ничего не понимаю, – плач Елены Николаевны разодрал пелену ливня, и лопнуло мягкое подбрюшье грозовых облаков. Молния разорвала полнеба, и страшный грохот застил землю. И только тело Ермака трепалось на ветру старой чердачной куклой, и не было конца горю и стенанию в сердце.
Елена Николаевна протянула руки, чтобы забрать из этого мрака Ермака. Она обхватила изодранный трупик обеими руками и закрыла его собой, она прятала его от немыслимого небесного гнева. Она укрывала его от небесной ярости. И никому на свете она не дала бы сейчас коснуться его невиновности.
И безумие отступило. И наступил свет. Она увидела.
Свет бил в закрытое шторой окно. Елена Николаевна открыла глаза и услышала бьющуюся в паутине за окном пчелу. Пчела неистово трепыхалась и хотела освободиться из тонкой липкой пелены паутины.
Откинув одеяло, Елена Николаевна встала и, раздвинув шторы, смахнула пчелиную тюрьму с крыльев несчастного насекомого. Пчела кувыркнулась на подоконнике и взмыла вверх, потом резко крутанулась и ушла вбок, в сторону садовых цветочных клумб.
– Вот так-то, лети теперь… Так и надо… – чуть слышно прошептала Елена Николаевна и закрыла окно…
Видение отступило.
– Миленький ты мой, – она гладила Ермака по рукаву, и слёзы бессилия набухали прозрачными круглыми каплями в уголках глаз.
– Всё будет хорошо, миленький ты мой, всё у нас ещё будет хорошо.
Она опустила его на землю, словно отпуская своё горе восвояси.
Ермак лежал на спине и молча глядел в широкое пронзительное небо. В небе летели журавли и кричали мягкими голосами.
– Курлы, курлы, курлы… – живые журавли тоже говорили на каком-то древнем журавлином языке, и не было у этого языка перевода на человеческую речь, и не нужен был никакой перевод, всё и так было понятно.
Курлы… курлы… курлы… – как тающий след самолёта плыли и растворялись в воздушных потоках мягкие струи журавлиной песни.
Ермак был мёртв. Раскинутые рукава брутальной куртки больше никого не держали. Тот, кого Елена Николаевна помнила Ермаком уже поднимался вверх, туда, где сквозит острие зенита, где небо уже огромное и глубокое, как опрокинутый мировой океан. И Елена Николаевна поняла, что океан опрокинут здесь, над Россией. И не было ничего шире и яростней этого русского, бессмысленного и беспощадного неба.
А на земле, одна, сидела красивая русская женщина Елена Николаевна. Огонь небесный её расширенных зрачков бил страшно и яростно. Иссохшее горе без слёз – сухое и прожигающее, как арамейская пустыня. Тонкий запах солнечной пыли.
И, нет, она никогда больше не плакала – она светилась и улыбалась.