А так… Раз в год-два меня окатывает нежность к подруге и я думаю: туда, куда мы вернемся, когда окончательно износим кожу и кости, мы ведь вернемся без пола. И моя любовь-нежность к Мае не потребует объяснений. Я путаюсь в мыслях, обнимая ее огрузневшие плечи, вдыхая запах ее волос, какой-то странно-горячегорький.
А тут она позвонила и сказала, что они вернулись в Москву совсем.
– Тесновато, – пожаловалась Мая. – Мы с Володей – люди избалованные. Последние годы каждый имел спальню. А сейчас всюду живут близнецы, нам досталась мамина комнатка, – помнишь ее? Угловушка… Володя нервничает… И Вавиного мужа он так до сих пор и не воспринимает. Он не прав, абсолютно… У них такая с Вавкой страсть…
Я пытаюсь представить Ваву в страсти. Полную, рыхлую, тяжелую…
Как-то неуверенно договариваемся с Маей, что надо бы встретиться домами. Отметить возвращение.
– Обязательно! – говорит Мая.
– Да! Да! – говорю я.
Треп. Не больше. Стихийно, случайно, экспромтом – еще может быть. Но чтоб перетирать бокалы и чистить подносы, то нет. Как говорила моя покойная бабушка в подобных ситуациях: «Цего не буде…»
Я не хочу и не буду видеть Володю.
Все эти чувства я износила. Я была на верху блаженства, но ведь и на краю бездны стояла тоже. Досыть, что значит хватит. Но у меня именно «досыть». До сытости. До тошноты от всех этих странностей любви.
И еще. Я боюсь…
* * *
Но вошь… Вошь-таки заползла в голову.
И как ловко! Как мастерски она преодолела санитарные кордоны, выстроив на своем пути ко мне эркер с открытыми на лужайку окнами и поставив меня в нем. Ну, конечно, я все понимаю, я могу сама себя объяснить. Днем, на улице, я видела, как двое бежали друг другу навстречу. Видела ботики на согнутых ногах, когда он поднял ее выше себя и у нее засмеялись волосы. Они кружились вокруг ее головы, переливаясь всеми цветами радуги, и я слышала их смех. Такое оглушительное счастье волос и ботиков, и его рук, которые ее подняли, и такой жар от них, что меня, проходящую мимо, просто-напросто подпалило… «У тебя уже этого не будет, – громко сказала сидящая на мусорном баке ворона. – И нечего зариться климактерическим глазом». – «Ты не права, – ответила я ей. – Я смотрю без зависти. Я смотрю с пониманием». – «Старая женщина не может на это смотреть без зависти». – «Может!» – «Не может!»
Именно после этого вошь-ворона выстроила мне на погибель эркер. Я в нем стою, а Он – влажный, с полотенцем через плечо, со смуглыми выемками над ключицами, идет мне навстречу.
Она победила – это птицанасекомое.
Уже через малюсенькое, вполне помещающееся в оспинке поры время я поняла, чего хочу…
И пошло-поехало…
Можно ли назвать встречу случайной, если ты каждый день ее видишь? Уже была смакетирована, выстроена и заселена некая реальность. В ней существовали другие силы притяжения и другая речь. Там не было суставного ревматизма и волосы не секлись от химии. Там на мне была коротенькая шубка из песца и между нею и сапогами из лучшей кожи были только ноги, Только! Там они у меня были длинные-длинные – до ушей. На полях рукописей я рисовала это летящее себя.
Скажу таю я расчесала воспоминания. Сначала исподволь, по чуть-чуть… Потом все больше и больше… Кликуша накликала… Я шла и думала: сейчас он выйдет из-за угла.
И он вышел.
Конечно, не так. Все грубее и проще, насколько грубее и проще жизнь супротив умственных химер. А может, не в жизни дело? Может, стареем не только мы? Может, наши ангелы-амуры тоже начинают летать ниже по причине одышки и ревматизма?
На базаре. Мы встретились на базаре. Над свежемертвой петрушкой.
– Почем?
– Почем?
Наши руки столкнулись деньгами, и я их узнала – пальцы и ладонь. Я потом очень удивилась, когда он снял перчатки. Значит, пальцы его были одеты? Как же я их узнала? Значит, опять это сумасшедшее нечто, которое видит сквозь темноту и одежды? Но это «ля» второй октавы уже сопровождается тахикардией. Я просто вижу свое сердце, оно дергается и даже взлетает. Оно – курица, которой отрубили голову, но она еще не знает про это. Он же обхватил меня и куда-то тащит, болтаются сумки, в них давятся яички. «Это бездарно», – думает моя отрубленная голова.
Мы рухнули на какую-то скамейку возле трансформаторной будки. Почему-то он ощупывает мое лицо, и я не удивляюсь этому, как будто всю жизнь меня узнавали слепым методом, как будто в нашем случае он точнее и нет вернее пути вернуть к жизни ту силу, что вела нас к месту и времени, в переулке под свод переполненного и кренившегося жаром Ковша Медведицы. Когда его руки признали меня, мы начинаем говорить слова. Оказывается, он давно ходит на этот рынок: когда-то я сказала ему, что кормлюсь с него. «Я боялся встретить тебя с мужем». Странное ощущение при слове «муж». На секунду я выхожу из ситуации прочь, становлюсь сторонней, как если бы я смотрела кино, и думаю, что сидящая на скамейке немолодая женщина в сапоге с незакрытой до упора молнией на левой ноге выглядит глупо и неопрятно. Что всякие касания ее при белом свете с плешивым мужчиной срамны и надо что-то делать, что-то изменить, отодвинуть и поправить хотя бы направление отяжелевших ног, между которыми обвисла сумка с яичницей-болтушкой. В слове «муж» – три буквы. Коротенькое слово не сумело вынуть меня из другой реальности. Брачные слова должны быть длинными, тяжелыми, как цепи на воротах иностранных посольств. Они должны уметь предотвращать или служить способом по вытягиванию из…
Я делаю над собой усилие… А может, это делает цепь…
– Неужели ты думаешь… – говорю я ему голосом, который не узнаю сама: какая-то сухая хрипотца и модуляции подлые, лживые, и я этим звуковым материалом вяжу слова совсем из других пределов. – Неужели ты думаешь…
– Я не думаю, – говорит он. – Я счастлив тебя видеть. Ты поседела…
Неделю как мне надо было подкраситься… Это делает мне муж. Зубной щеткой он мазюкает мне корни волос. Каждый раз, сидя посередине кухни со стареньким халатом на плечах, я думаю: а каково ему после этого обнимать меня в постели? И что это я себе позволяю? Не дура же я? Но приходит момент, и я возникаю перед ним с зубной щеткой, и мы начинаем этот
беззвучный разрушительный процесс. «Ничего, ничего, – утешаю я себя, – я ему срезаю мозоли.»
* * *
Мозоли и щетки возвращают меня в место и время. Я говорю Володе, что рада его видеть, что хорошо, что они вернулись, спрашиваю, как у него с работой, как внуки. Одним словом – я гунявлю. И просто вижу его превращение. Он грузнеет, тяжелеет… Можно ли сказать, что глаза погасли с шипением? Или это будет чересчур? Но чересчур и было… Предположим, я, вспомнив сексуально невозбудительный процесс покраски волос, впала в унылый речитатив. Вернуло ли его это к месту действия – базару – или в нем замкнулась собственная клемма, и он из еще и еще вполне перешел сразу и без остатка в уже и уже вполне?