как таковых, над способом извлечения познания. Еще в большей степени это относится к таким усложненным понятиям, как «работа», «напряжение», «квант действия», «количество теплоты», «вероятность»[333], каждое из которых содержит в себе настоящий природный миф. Мы воспринимаем подобные мысленные образования как результат непредубежденного исследования, да в некоторых случаях к тому же считаем их окончательными. Между тем какой-нибудь незаурядный мыслитель времен Архимеда по основательном изучении современной теоретической физики несомненно бы сказал, что ему непостижимо, каким образом кто-либо может именовать наукой такие произвольные, причудливые и спутанные представления, да еще считать их необходимыми следствиями из имеющихся фактов. Научно обоснованными следствиями были бы скорее… – и он, со своей стороны, на основе тех же самых «фактов», а именно фактов, которые увидены его глазами и оформлены в его уме, развил бы такие теории, которым наши физики внимали бы с изумленной усмешкой.
Каковы же тогда те фундаментальные представления, что с внутренней последовательностью развились в целостной картине современной физики? Поляризованные пучки света, блуждающие ионы, разбегающиеся и ускоряющиеся частицы газа кинетической теории газов, магнитные силовые поля, электрические потоки и волны – разве все это не представляет собой фаустовских видений, фаустовских символов, теснейшим образом связанных с романской орнаментикой, с устремленностью готических сооружений ввысь, с походами викингов в неведомые моря и с томлением Колумба и Коперника? Разве этот мир форм и образов не вырос в точном соответствии с современными ему искусствами, перспективной масляной живописью и инструментальной музыкой? Разве это не та же страстная наша направленность, пафос третьего измерения, символического выражения которого мы достигли как в душевном образе, так и в воображаемой картине природы?
2
Отсюда следует, что в основе всякого «знания» о природе, пускай даже самого точного, лежит религиозная вера. Чистая механика, к которой западная физика хотела бы свести природу, усматривая в этом свою конечную цель – цель, которой служит этот образный язык, – предполагает догмат, а именно религиозную картину мира готических столетий, посредством которой она стала духовным достоянием западного культурного человечества, и лишь его одного. Не бывает науки без бессознательных предпосылок такого рода, над которыми не властен исследователь, причем таких предпосылок, которые можно возвести к самым первым дням пробуждающейся культуры. Не бывает естествознания без предшествовавшей ему религии. В этом моменте не существует никакой разницы между католическим и материалистическим воззрением на природу: оба они разными словами говорят одно и то же. Имеется религия и у атеистического естествознания; современная механика – это буквальная копия религиозного созерцания.
Предрассудок городского человека, достигшего в Фалесе и Бэконе вершин ионики и барокко, приводит критическую науку к высокомерному противостоянию предшествующей религии еще лишенной городов земли, поскольку наука будто бы занимает преимущественные позиции по отношению к вещам и обладает присущими исключительно ей истинными методами познания, а потому вправе эмпирически и психологически объяснять саму религию и ее «преодолевать». Однако история высших культур показывает, что «наука» представляет собой поздний и преходящий спектакль[334], который относится к осени и зиме этих великих биографий. Как в античном, так и в индийском, арабском и китайском мышлении она продолжалась несколько столетий, за которые исчерпала свои возможности. Античная наука угасла в промежутке между битвами при Каннах и при Акции, вновь уступив место картине мира «второй религиозности»[335]. Соответственно, можно предположить, когда границы своего развития достигнет западное мышление о природе.
Нет совершенно никаких оснований для того, чтобы отдавать этому духовному миру форм преимущество над другим. Всякая критическая наука, как и всякий миф, всякая религиозная вера вообще, основывается на внутренней убежденности; их порождения иначе построены и по-другому звучат, однако принципиально друг от друга не отличаются. Все упреки, направляемые наукой по адресу религии, ударяют по ней самой. Нечего сказать, большое преимущество – быть всякий раз в состоянии утвердить на месте «антропоморфных» представлений «истину». Но ведь никаких иных представлений вообще нет. Во всяком, которое вообще возможно, отражается существование его автора. «Человек создал Бога по своему образу»: с той же самой несомненностью, с какой это справедливо в отношении любой исторической религии, это правда также и относительно всякой физической теории, как бы хорошо она вроде бы ни была обоснована. Античные исследователи представляли себе природу света таким образом, что она состоит из телесных отображений, двигающихся от источника света к глазу. Для арабского мышления, несомненно, уже в персидско-иудейских университетах Эдессы, Резаина и Пумбедиты (для Порфирия же тому имеется непосредственное свидетельство) цвета и формы вещей магическим («духовным») образом подводятся к представляемой вещественным образом силе зрения, содержащейся в глазных яблоках. Так учили Ибн аль-Хайтам, Авиценна и «Чистые братья»[336]. То, что свет представляет собой силу (impetus), уже ок. 1300 г. было представлением кружка парижских оккамистов, группировавшихся вокруг Буридана, Альберта Саксонского и Николая Оресма, изобретателя координатной геометрии[337]. Каждая культура создала себе совокупность образов процессов, которые истинны для нее одной и сохраняются до тех пор, пока культура жива и занята реализацией своих внутренних возможностей. Как только культура приходит к завершению, а тем самым угасают творческий элемент, образная сила и символика, от нее остаются одни «пустые» формулы, скелеты безжизненных систем, которые люди иных культур вполне буквально воспринимают как бессмысленные и не имеющие никакой ценности, механически их сохраняют или презирают их и предают забвению. Числа, формулы, законы ничего не означают и представляют собой ничто. Им необходимо тело, которым их способно наделить лишь живое человечество, живущее с ними и через них, их выражающее, внутренне ими овладевающее. И потому никакой абсолютной физики не существует, а есть лишь совокупность единичных физик, выныривающих и плывущих в рамках единичных культур.
«Природа» античного человека обрела свой высший художественный символ в обнаженной статуе; из нее вполне последовательно выросла статика тел, физика близи. Арабской культуре принадлежат арабеска и пещерообразный свод мечети; из этого мироощущения возникла алхимия с ее представлениями о таинственно действующих субстанциях, таких как «философский меркурий», который не является ни веществом, ни свойством, а чем-то таким, что магическим образом лежит в основе цветового существования металлов и способен вызывать их превращение друг в друга[338]. Наконец, «природа» фаустовского человека породила динамику неограниченного пространства, физику дали. Первой природе соответствуют представления о материи и форме, второй, вполне в спинозистском духе, – представления о субстанциях и их зримых или тайных свойствах[339], третьей – представления о силе и массе. Аполлоническая теория – это безмятежное созерцание, магическая – заветное знание (здесь можно усмотреть также и религиозное происхождение механики) о «Святых тайнах» алхимии, фаустовская