и до Евлампьева в этот миг дошло то, что готово было дойти и раньше, когда он вдруг понял Федора, но Федор стал вспоминать об этой своей разметчице — и отвлек его.
— Люди, Федор,— сказал он,— конечно, из разного материала сшиты бывают. А только законы для всех одни. Они, законы, словно бы над нами, в самой нашей человеческой природе заключены, и нарушаешь закон — себя, может быть, и облегчаешь, а тем, кто рядом, худо делаешь. Им потому нужно осиливать себя…
Именно что Федор облегчал себя — вот что. Не защиту он внутри себя ставил, чтобы, схоронившись за нею, исполнить сполна предназначавшееся законом, а облегчал себя утехой, чтобы хомут закона поменьше бы натирал шею. Мелочь, несущественное такое отличие…
— Ну, а я вот, Емельян, не мог себя осилить, — сказал Федор. — Не мог, да. Что теперь будем делать? — посмотрел он на Евлампьева.
На морозе выпитая водка на него не действовала, теперь, в тепле, его стало понемногу развозить, движения сго стали дергаными и глаза по-пьяному заблестели.
Евлампьеву неожиданно сделалось смешно. Не по-настоящему смешно, с привкусом горечи и непонятно на что или на кого обращенной жалости, но все-таки смешно: хороши, однако, стариковские разговоры!..
— Ладно, Федор, — сказал он, пристукивая стопкой, которую все держал в руке, по столу. — Жизни нам свои сейчас не перекроить… давай не будем об этом. Ты вот, я вижу, к бутылочке стал тут прикладываться… не надо, Федор! Удержись. Не тот возраст уже. Отпил ты свое.
Федор хмыкнул.
— Э-эз, Емелья-ан!.. — Он снова взял бутылку и налил себе. — Сам же говоришь: что мне, одному, и делать теперь!..
Маша закрывала киоск.
— Ой! — испугалась она, когда Евлампьев вышел к ней из-за угла будки. Повернула ключ, подергала замок, замкнулся ли, и протянула связку с ключами Евлампьеву: — На, бери. Чего ты долго так? Я уж волноваться стала. Поезд задержался?
— Нет, поезд вовремя… — Евлампьев повернулся н пошел по тропке к ограде. Шаги Маши поскрипывали позади. — К Федору заходил после. Гале тяжело, а ему, знаешь…
Они выбрались на тротуар, и Евлампьев запер калитку.
— Что Федор? — спросила Маша.Мучается, да? Так и нало ему, ничуть не жалко. Сам виноват. Галя — такая жена у него была…
— Ну конечно, сам виноват, кто ж спорит. — Евлампьев взял Машу под руку, и они пошли. Ему было приятно это женское заступничество Маши: все-таки Галя приходилась ему сестрой. — Я вот,— сказал он, — ехал сейчас и все думал: а не поспешила ли она? Стоило ли так разрубать с маху?.. Все-такн жизнь вместе прожита. Сорок четыре года — не шутка! Будет ли кому хорошо от этого… ей самой, ему…
— Ей, во всяком случае, будет, — с уверенностью произнесла Маша.
— Ты-то с нею эти дни не очень много был, а я все время вместе… столько мы с ней говорили! Совершенно уверена, что лучше. Будет там с внучкой возиться, сил хватит — так это ей в удовольствие только.
— Ну да, это так, конечно…— отозвался Евлампьев. Ему, в общем-то, не хотелось завязать в этом разговоре, что тут толковать сейчас, столько уже перетолковано за минувшие дни, и он спросил: — Как у тебя, все в порядке?
— Да так… в порядке, — подумав, сказала Маша. И вспомнила: — Газет не хватило! Приехал, бросил пачки, только я развязала, снова несет, да опять несет, нате, говорит, накладную, расписывайтесь скорее, еще во сколько-то точек надо. Я расписалась, а потом стала считать — не хватает. Одной «Правды», одной «Комсомолки», одной «Известий» и «Литературной России» еще.
— Понятно!..— протянул Евлампьев. — Ну, это они так и должны были. Увидели, что не я, и быстренько сообразили. Кто был — с усами, без?
— С усами.
— А, понятно, — снова сказал Евлампьев, хотя это не имело никакого значения, с усами или без. Все в этих двух ребятах, за исключением усов, было как-то одинаково. — Не расстраивайся, ничего. Они у всех потаскивают.
— Ну и ничего хорошего! — с возмущением проговорила Маша.
— Да конечно ничего. Но они это в порядке вещей считают…
Впереди на тротуаре. вся в захлебывающемся звонком чириканье, как в облаке, толклась стая воробьев. Видимо, кто-то накрошил там хлеба, и воробьи слетелись на него.
Евлампьев вспомнил о скворце.
— Что, сегодня скворушка снова не появлялся?
— При мне — нет,— сказала Маша.Но я же рано ушла. Может быть, после…
— Ах ты!..— вырвалось у Евламиьева.
Скворец после новогодней ночи не объявился ни разу. Евлампьев каждое утро насыпал на подоконник зерна, зерно исчезало — кто-то его склевывал, но не скворец это был: то оно исчезало раньше того обычного времени, когда он прилетал, то открывал форточку, выглядывал, а оно все лежало, хотя это обычное время давно прошло, и ни разу, кроме того, не тюкнули за эти дни в стекло.
Воробьи при подходе к ним брызнули во все стороны, Евлампьев с Машей минули место их кормежки, Евлампьев оглянулся — воробьи, трепеща крыльями, словно стягиваемые магнитом, опускались всей стаей на прежнее место. Как они-то выдерживают такие морозы?
Дома он первым делом прошел на кухню, взобрался на подоконник, открыл форточку и высунулся в нее. Зерно с подоконника все было склевано, но скворцом ли? Если он не появлялся все эти дни, почему вдруг должен был появиться нынче?..
Телефон на стене зазвонил, когда Евлампьев протаскивал голову через форточку обратно в квартиру. Он заторопился, чуть не сорвался, спускаясь, но Маша уже взяла трубку.
— Аллё-у! — сказала она, по-обычному старательно выговаривая каждый звук в этом телефонном нерусском слове. — Да, здравствуй, Саня. Что у… — осеклась и закричала через мгновение, счастливо и слепо глядя на Евлампьсва: — Сегодня?! Да неужели? Прямо сейчас? Конечно! — Что, что? — боячь поверить своей догадке, но неудержимо вслед Маше расползаясь в глупой, счастливой улыбке, заспрашивал Евлампьев, едва она оторвала трубку от уха.
— Ксюшу выписывают! — сказала Маша. — Хоть сейчас прямо. Гипс даже сняли. Саня спрашивал, могу ли я с ним поехать за ней. Конечно, поеду, о чем разговор!
Вчера, оказывается, совсем вечером, Кеюшие неожиданно сделали тот самый долгожданный рентген, к нынешнему утру снимок просох, и показал он, что все у нее в ноге нормально сейчас, процесс в кости полностью прекратился, можно наступать на