Одним дождливым днем я как раз сидела за инструментом, когда паж привел его ко мне. Я не подняла взгляд – это требовало от меня всей возможной храбрости, и мне нужно было еще немного музыки, чтобы ее обрести. Его моя грубость не беспокоила.
Он уселся рядом с дверью, дожидаясь меня. Я играла одну из фантазий Виридиуса, но потом мягко перешла на музыку, сочиненную моей матерью. Это была фуга, которую она посвятила своему брату. Я любила ее безмерно. Она правильно отражала его характер: солидность басовых нот, рациональность среднего регистра и редкие, неожиданные блестящие нотки в верхах. Покой, движение и легкий привкус грусти – грусти моей матери. Она по нему скучала.
Я тоже по нему скучала, но могла это перенести. Я глубоко вздохнула.
Я сыграла последние арпеджио и обернулась к нему. На Орме по-прежнему была горчичная ряса Ордена святой Гобнайт. Я покрутила на пальце его кольцо, надеясь, что я правильно поняла его намек, и он действительно сделал воспоминание-жемчужину.
Узнать это будет непросто.
Он не обращал на меня внимания. Он изучал потолок с кессонами[15], слегка приоткрыв рот.
– Брат Норманн? – окликнула его я.
Он вздрогнул:
– Я прервал твои занятия.
Я сделала это осознанно.
– Ты не узнал эту песню?
Он уставился на меня круглыми глазами, видимо пытаясь проанализировать неожиданный вопрос. Отныне нам предстояло делать это снова и снова, если мы хотели обнаружить рваный край хотя бы какого-нибудь воспоминания. Нужно будет каждый раз заставать его врасплох.
– Я не знаю тебя, – сказал он наконец.
Я считала хорошим знаком любой ответ, кроме отрицательного.
– Тебе понравилось? – настаивала я.
На его лице проступило непонимание.
– Аббат сказал, что тебе нужен переписчик и ты хочешь провести собеседование, но мне такая работа неинтересна. Я подозреваю, ты хочешь продолжить расспросы, но это бесполезно. У меня нет ни одного воспоминания о тебе до того, как Джаннула привела меня сюда. Я просто хочу закончить учебу и вернуться…
– Тебе правда так интересна история монашества? – спросила я.
В окна бил ледяной дождь. Орма поправил очки. Потом сглотнул, и его кадык дернулся.
– Нет, – наконец признался он. – Но дестальция, которую я принимаю от сердечного заболевания, подавляет эмоции. Так что мне неинтересно вообще ничего.
– Из-за нее ты не можешь летать, когда обращаешься в истинное обличье. – Я готовилась к этому разговору.
Он кивнул.
– Поэтому мы и не принимаем это как само собой разумеющееся.
– Ты помнишь, каково это – летать?
Он поднял на меня свои черные непроницаемые глаза.
– Как я могу не помнить? Если они захотят вырезать это, им придется убирать слишком многое. У меня не останется… воспоминаний… – На секунду его взгляд обратился в пустоту.
– Некоторых кусочков не хватает, – сказала я. – Ты это заметил.
Он провел пальцем по шраму на черепе.
– Пока ты об этом не заговорила, не замечал. Я бы списал это на особенности психологии пациента, но… – Выражение его лица было словно плотно задернутая штора. – Есть вещи, которые не получается объяснить логикой.
В его характере была одна наследственная черта – он любил задавать вопросы. И эта особенность навлекла на него не меньше бед, чем эмоции, а может, даже и больше. Я была уверена, что смогу возродить его любопытство, если продолжу его разжигать.
– Знаешь, та песня, которую я играла… Это ты меня научил. Ты был моим учителем.
За очками я не видела его глаз. Стекла в окнах звенели от ветра.
– Приходи работать у меня, – предложила я. – Ты сможешь постепенно прекратить принимать дестальцию. Я знаю, как это правильно делать. Мы снова найдем то, что они украли. – Я вытянула руку вперед и покачала перед его глазами кольцом. – Я думаю, ты сам себе сделал воспоминание-жемчужину до того, как тебя поймали.
Он переплел свои длинные пальцы.
– Если ты ошибаешься, если у меня правда пирокардия, я могу умереть.
– Да-а, – медленно произнесла я, размышляя, не могли ли Цензоры наделить его пирокардией в качестве приятного подарка. Нужно будет спросить Эскар, когда она прилетит. – Я думаю, это не исключено. Но считаешь ли ты историю монашества мощным стимулом к жизни?
– Я не человек, – сказал он. – Мне не нужен смысл жизни. – Жизнь – это мое состояние по умолчанию.
Я не сдержалась и расхохоталась так, что на глазах выступили слезы. В этом ответе заключалась квинтэссенция Ормы, первоэлемент «орманства» в чистом виде.
Он наблюдал за тем, как я смеюсь, с таким видом, будто я была невиданной шумной птицей.
– Ты не убедила меня, что на это стоит тратить твое и мое время, – сказал он.
Мое сердце болезненно сжалось.
– Разве ты никогда не мечтаешь снова взлететь?
Он пожал плечами:
– Если это грозит мне смертью от пламени, мои желания не имеют значения.
Я приняла этот ответ за однозначное: «Да, мечтаю».
– Раньше ты летал с помощью своего сознания. В метафорическом смысле. Ты интересовался всем на свете. Постоянно задавал неудобные вопросы. – У меня сорвался голос, и я откашлялась.
Он смотрел на меня, но ничего не отвечал.
У меня упало сердце.
– Неужели тебе хотя бы слегка не любопытно?
– Нет, – отрезал он.
Он встал, собираясь уйти. Я тоже встала и в отчаянии подошла к окну. Я не могла заставить его отказаться от дестальции. Не могла принудить стать моим другом. Он мог выйти из этой комнаты, решив никогда больше со мной не встречаться, и я ничего бы с этим не сделала.
За моей спиной раздался скрип скамейки по полу, а потом несколько неуверенных нот на клавесине. Так мог бы играть ребенок, который с осторожностью подходит к инструменту в первый раз в жизни.
Я не отрывала глаз от ручейков, бежавших по стеклу.
Он взял аккорд, потом еще один, а затем прозвучал тихий взрыв искристых нот – первые аккорды «Сюиты к Инфанте» Виридиуса.
Я резко обернулась, чувствуя, как в горле растет ком. Орма сидел с закрытыми глазами. Он сыграл первые три строчки, а потом сбился и остановился.
Он открыл глаза и поймал мой взгляд.
– Единственное, что они не могут удалить, не повредив остальные системы, – это мышечная память, – тихо произнес он. – Это делали мои руки. Что это было?
– Фантазия, которую ты раньше играл, – ответила я.