Умереть от таких воспоминаний можно…
Морфия не было, Морфей спас…
Забылась-то всего на мгновение, а уже так посветлело, что стали видны цифры на будильнике. Вдруг Костя ушел из гостиницы? Нет, успела. Обрадовался — чудом его застала: вернулся за плащом, прохладно тут…
Ну сдержись, подумай — на лекцию идет, любит тебя… Но когда тошнит, не всегда успеваешь добежать до уборной, приспичит — вырвет прямо в постель… С бабской непосредственностью, с самыми идиотскими подробностями, зацикливаясь на этих «а он…», «а она…», «как он мог…», принялась описывать вчерашнее, с косого Вариного взгляда начала… Костину реакцию не видела, это понятно, но и не слышала, хотя он не молчал… Казалось ей, что искренность исповеди самоценна — только женщины совершенно не соображают, кому и что сообщают — выдают себя, продают других, не сознавая даже, что наделали… Глупость, конечно, но не только… Глупенькая даже хорошо… А тут и эгоизм, и самопупство, и жестокость…
Костя сперва пытался если не отменить, то хотя бы отложить это излияние помоев, опаздывал он уже, а сегодня был самый напряженный день — три лекции, с местными юристами встреча и интервью еще вечером для радио обещал наговорить. Все это интересно, лестно, но сконцентрироваться надо, чтобы не провалиться, перед самим собой не оплошать. Внешняя легкость речи — это и постоянно пополняемые знания, и победа над сковывающей застенчивостью, и концентрация энергии, и продуманный план… Вот Костя и собирался изобрести что-нибудь сегодня по дороге, разглядывая крепеньких сибирских студенток и вспоминая свои детские шляния по родному городу…
Пришлось кричать, чтобы Клава его услышала:
— Какое бабство! Ты меня обманывала! Ты всего лишь бегаешь за важной персоной! Это возрастное, стыдно! Весь настрой мне сбила! Я борюсь за нас обоих, а ты так себя роняешь! Зачем?! У меня много недостатков, но такую пошлость я терпеть не могу…
Слова не поспевали за мыслями, а мысли за чувствами, то есть за одним чувством, омерзения… И все это на фоне полного цейтнота… Клаву-то встряхнул, опомнилась она, поклялась, что это самая низкая точка ее падения, что его рядом нет, потому так пала, что больше этого не повторится… Клятвы-обещания эти… По крайней мере, сама она в них сейчас верит, по голосу растерянному слышно…
— Вот вспомнилось… — все еще на взводе продолжил Костя. — Мне лет пять было… Домой шел через соседний двор и вдруг вижу огромную голую попу у куста. Рядом два мужика матом ее кроют, женщина это.:. А она смотрит на них и, пьяненькая, честно так говорит: «Покакать захотелось…» Я этот ужас сразу выгнал из памяти, и вот сейчас ты мне его вернула, потому что сделала ровно то же самое, что та бесстыжая баба… Ладно, давай оба успокоимся. — Он снова услышал в Клавином молчании смертельный ужас и так испугался за нее, что неожиданно даже для себя добавил: — Ну не такой же твой Нерлин глупый, чтоб не видеть, что ты не из одного бабства состоишь. И я это знаю.
Костя положил трубку; только когда понял, что опасность миновала. Опасность для Клавы и для их отношений. Посмотрел на часы. Вместо того чтобы спокойно доехать на маршрутке за шесть рублей, пришлось сесть в машину с шашечками, не спрашивая о тарифе. Около университетского крыльца шофер запросил триста, а проехали меньше десяти километров… И еще говорят, что в Москве только все дорого!
Злость не только не помешала, но помогла даже (мужчине-профессионалу все идет на пользу, не то что женщине…) — с аудиторией легче устанавливать контакт, когда атакуешь ее, агрессия только помогает, пусть она и позаимствована в утреннем разговоре. Если по доброте душевной начинаешь говорить с ними, как с друзьями, единомышленниками, то тогда надо доказывать, что ты знаешь и умеешь больше их, а кто ж в своей неинформированности добровольно признается, особенно в провинции, фанаберия — легчайшая защита…
Но вечером, когда молоденькая журналистка вошла в его номер, когда, задумчиво глядя куда-то карими глазами, про себя пооткровенничала, у него мелькнуло: почему бы и нет… Достал из холодильника все припасы — про ресторан не подумал даже, приученный Клавой экономить на злачных местах. Но девочка пила сок, а он от коньяка не опьянел, только выровнялся немного. И Клава еще позвонила, в тот самый момент, когда мелькнуло… Не женщина, а пифия какая-то, с гордостью за нее подумал…
Провожая за полночь девицу, по-отцовски, — Дуню вспомнив, — лишь поцеловал румяную, крепенькую щечку. Она ответила как-то неловко, уголками губ только и коснулись друг друга…
УСВОИЛА
Стоило Нерлину заикнуться о житейской закавыке — внуку ищет кассету с саундтреком каким-нибудь, книжка понадобилась жене, чай зеленый в особой черной коробке, как Клава сразу мчалась на Горбушку, по магазинам книжным после работы отправлялась — и все это ей, домоседке прежде, было в охотку, ведь тогда она Нерлина чувствовала к себе ближе. Он уже посмеиваться стал — опасно, мол, тебя просить, завалишь своими услугами. Обидно это прозвучало, но Клава все равно не угомонилась. Правда, все же допросила себя с пристрастием (памятуя о бесполезной копилке на черный день, заведенной во время дружбы с Макаром), нет ли в ее помощи расчета какого… Потому что в «завалишь» прочитала предупреждение — на оплату не рассчитывай… Легко согласилась на такое условие. Не лишать себя бескорыстного удовольствия — такую роскошь она может себе позволить.
И вот теперь, когда ее гордость, или гордыня, или дурь всего лишь (ревниво-жадно-кулацкое «мой и только мой» из этой категории) как соскользнувшим ножом разрезала большую часть связывающих их сосудов-сухожилий, одна-то ниточка целой осталась — многотомье запутанного дела, про которое Нерлин раздумывал при Клаве: не отказаться ли, несмотря на его непредсказуемую интересность и предсказанную незаурядную оплату. Она же и убедила его взяться, пообещав проштудировать все восемь десятков скучных томов.
Конечно, после демарша на синегинской вечеринке Клава одумалась не сразу… Прошла она все ступеньки любовного ада, ни одной не пропустила: его обвиняла, и только его… порвать решила твердо и даже несколько часов прожила в самолюбивом удовлетворении… потом метнулась в другую крайность и видела лишь свою вину, свое ничтожество…
Через неделю примерно амплитуда колебаний снизилась, и осталось одно-единственное желание — услышать его голос, желание, покорное всем его условиям, которые он даже и не озвучивал… Однажды только сказал, что жену ничем не хочет волновать. Укололо тогда это резонное намерение, и чем укололо? Нетактичным показалось, очевидность ведь тонкие люди не проговаривают. Неужели ему не видно, что ей сказать такое — все равно что нагрубить? Господи, какие у нее были наивные представления…
И еще — когда Клава про грехи рассуждала, то без пафоса, походя заметил, что он старается держать свою душу чистой. «А мы сейчас?» — спросила она. На его кухне дело было, куда они, неодетые, из спальни почаевничать пришли для передышки.
— Мораль сильно изменилась, материальные условия требовали моногамности — мужчина мог только одну семью прокормить. Сейчас — совсем другое дело… — Не вставая с табуретки, накрытой махровым полотенцем, Нерлин отворил дверцу холодильника. — Я еще и молока выпью… Ничего, что в животе урчать будет?.. Мне женщина одна, красивая, молодая, рассказала, как в лифте маньяк, приставив к горлу заточку, насиловать ее намерился. На его беду муж с телохранителем кабинку вызвали. Вытащили негодяя на лестничную клетку и так зверски стали избивать — в почки! в лицо! в позвоночник! в почки! — что ее затрясло сильнее, чем когда он рукой дрожащей лез к ней через живот в пах. Мысль у нее мелькнула: лучше бы он ее поимел — гнусно, но пережила бы легче… А ведь века считалось, что самое страшное для женщины — стать жертвой насильника, сколько литературных самоубийств из-за этого совершено… Пушкин уже начал эту норму пересматривать… Написал: а что если бы Лукреция дала пощечину Тарквинию? Может, это охладило бы его предприимчивость, и он со стыдом принужден был бы отступить. Лукреция бы не зарезалась… Вот это и есть современность, это и есть — сейчас…