— О господи, — произнес он.
— Поговорите с ней, — попросил Линли.
— Она умирает. Ей страшно. У меня таких слов нет.
Значит, они погибли, заключил Линли. Он поднял свои газеты, сложил их и вышел на вечернюю набережную.
Оливия
Шаги приближались. Они были уверенными, решительными. Когда они послышались у двери в малую гостиную, во рту у меня пересохло. Внезапно шаги остановились. Я услышала чей-то судорожный вздох. Я повернулась. Это была мать. Мы смотрели друг на друга.
— Боже милосердный, — проговорила она, стоя как вкопанная и прижав руку к груди.
Я ждала также шагов Кеннета и его голоса: «Что там, Мириам?» или «Дорогая, что случилось?». Но единственным звуком был бой дедовских часов, отмеривших три часа. Единственным голосом — голос моей матери:
— Оливия? Оливия? Боже мой, что ты,..
Я думала, что мать войдет в комнату, но она оставалась в темноте коридора, сразу за порогом. Однако я разглядела, что на ней не очередной ее наряд в стиле Джеки Кеннеди, а ярко-зеленое платье с узором из нарциссов, поднимавшимся от подола до пояса, со сборками на талии. Оно было совершенно не в стиле матери, и невыгодно подчеркивало ее бедра. Эдакий привет весне. Не хватало только беленьких туфелек на ремешках и соломенной шляпы. Мне стало неловко за нее. Не требовалось особых знаний человеческой психологии, чтобы по одежде разгадать ее намерения.
— Я писала тебе письмо, — сказала я.
— Письмо.
— Должно быть, я уснула.
— Давно ты здесь находишься?
— С половины одиннадцатого. Меня привез Крис… парень, с которым я живу. Скоро он за мной приедет. Я уснула.
Я словно отупела. Все шло не так, как я запланировала. Мне полагалось держаться непринужденно и контролировать ситуацию, но когда я посмотрела на мать, я поняла, что не знаю, как продолжать. Давай, давай, грубо приказала я себе, кому какое дело, как она наряжается, чтобы поддерживать интерес в своем ягненочке? Опереди ее — установи главенство, на твоей стороне внезапность, как ты и хотела.
Но внезапность была и на ее стороне, и мать ничего не предпринимала, чтобы сгладить возникшую между нами неловкость. Конечно, я не могла рассчитывать на легкое возвращение в ее мир. Много лет назад я лишила себя всех прав на дружескую болтовню между матерью и дочерью.
Мать смотрела мне прямо в глаза. Она явно старалась не смотреть на мои ноги, не замечать алюминиевых ходунков возле письменного стола и не спрашивать, что означают мой вид, ходунки, а больше всего — мое присутствие в ее доме в три часа утра.
— Я читала про вас в газетах, — сказала я. — Про тебя и Кеннета. Ты понимаешь.
— Да, — отозвалась она, словно мое признание было само собой разумеющимся.
У меня вспотели подмышки, и мне очень хотелось промокнуть их платком.
— Он как будто неплохой парень. Я помню его с тех пор, как ты работала учительницей.
— Да, — произнесла она.
Я все сидела у стола, наполовину повернувшись к матери. Она стояла в коридоре и, по всему, не намеревалась подойти ко мне. Она была достаточно умна, чтобы понимать, я приехала о чем-то просить. Она была достаточно мстительна, чтобы заставить меня ползти по углям стыда и неловкости ради возможности попросить это.
Хорошо же, подумала я. Я подарю тебе эту ничтожную победу. Хочешь моего унижения? Я унижусь. Я буду само унижение.
— Я приехала поговорить с тобой, мама, — сказала я.
— В три утра?
— Я не знала, что это произойдет в три.
— Ты сказала, что написала письмо.
Я взглянула на исписанные листки. Ручкой я писать уже не могла, а карандашей в столе не нашлось. Получились какие-то каракули ребенка дошкольного возраста. Я скомкала листки.
— Мне нужно с тобой поговорить, — повторила я. — Наверно, я все испортила. Извини за позднее время. Если ты хочешь, чтобы я приехала завтра, я попрошу Криса…
— Нет, — прервала она. Видимо, я унижалась достаточно долго, чтобы удовлетворить ее самолюбие. — Я только переоденусь и приготовлю чай.
Мать быстро поднялась наверх, и прошло больше пяти минут, прежде чем она спустилась назад.
Она миновала дверь в малую гостиную, не глянув внутрь, на меня. Спустилась на кухню. Протянулись еще десять минут. Она собиралась потомить меня и насладиться этим. Мне хотелось поквитаться, но как это сделать, я толком не знала.
Я добралась до прежнего диванчика, и, делая рискованный поворот, чтобы сесть, подняла глаза. Мать стояла в дверях с чайным подносом. Мы смотрели друг на друга через пространство комнаты.
— Давно не виделись, — заметила я.
— Десять лет, две недели, четыре дня, — сказала она.
Моргнув, я отвернулась к стене, на которой все так же висела мешанина из японских гравюр, небольших портретов умерших Уайтлоу и малых фламандцев. Пока я таращилась на них, мать вошла и поставила поднос на стол перед диванчиком.
— Как всегда? — спросила она. — Молоко и два кусочка?
Будь ты проклята, подумала я, проклята, проклята. Я кивнула и снова устремила взгляд на малого фламандца.
— У меня болезнь, которая называется БАС, — сказала я.
За спиной я услышала мирный и такой знакомый звук — плеск чая, льющегося в фарфоровую чашку. Услышала звяканье чашки о блюдце. Потом почувствовала, что мать приблизилась. Ее рука легка на ходунки.
— Сядь, — сказала она. — Вот твой чай. Помочь тебе? — От нее пахло алкоголем, и я сообразила, что мать подкрепилась перед нашим разговором, пока переодевалась и готовила чай. Меня это успокоило.
Она снова спросила: — Тебе нужна помощь, Оливия?
Я покачала головой, мать отодвинула ходунки, когда я села. Она подала чашку, поставив блюдце мне на колени, придерживала его, пока я более-менее уверенно не взяла чашку.
Мать переоделась в темно-синий домашний халат и теперь больше походила на ту женщину, которую я некогда знала.
— БАС, — проговорила она.
— Уже почти год.
— Тебе трудно ходить?
— Сейчас.
— Сейчас?
— Сейчас это касается ходьбы,
— А потом?
— Стивен Хокинг.
Она поднесла свою чашку к губам, поверх ее края встретилась со мной глазами. Не сделав ни глотка, медленно поставила чашку на блюдце, потом на стол. Она села на уголок честерфилдского дивана, под прямым углом ко мне, наши колени разделяло пространство менее шести дюймов.
Мне захотелось услышать от нее какие-то слова. Но в ответ она лишь прижала пальцы к правому виску и стала массировать его.