– воскреси меня из этой полужизни
– развесели из этой здравствуй-грусти
– включи меня на полную мощность
Они жаждали быть расколдованными: поцелуем, любовью, обломом, болью, потерей, вероломством, счастьем – чтобы ожить, их должно ударить током жизни.
Пройдя кварталы с заведениями, выхожу на пустую улицу, широкую, сквозную. Капли дождя у меня на стёклах очков преображают фонари вдоль неё в аллею цветущих круглым электрическим светом гигантских цветов.
Вдруг кто-то обнимает меня за плечи. Без удивления я думаю: неужели толстяк догнал меня? – в смысле, что совсем не пугаюсь. И, повернув голову вижу совершенно незнакомого мужчину: черноглазого, узколицего, улыбающегося, шапо натянуто низко, горбоносый. Отпрянув, улыбаюсь вопросительно, мне совсем не страшно.
Мы оба подшофе, и то, что не говорим ни на одном общем языке, совершенно не мешает нам понимать друг друга: французские слова, английские слова, жестикуляция, повторения, в сущности, мы говорим просто на языке ночи, но главное, что мы идём по одному городу в одно время в одну сторону – и этого достаточно.
– Не говоришь по-французски? – спрашивает он.
– Пока нет, – отвечаю с сожалением.
– Учи!
– Ну да, буду да, да!
– Я – Марсель, а твоё имя?
Я называюсь.
– А чего грустишь? – Он поднимает мне лицо за подбородок.
– Нет, всё нормально.
– Не грусти, ты же красавица!
– Мерси…
– Я работаю тут рядом, я бармен.
– О, круто!
– Пошли, выпьем кофе!
– Супер! Пойдём! Но не сегодня…
– Нет, правда, пошли! Тут совсем рядом, сейчас покажу тебе.
Он снимает руку с моего плеча – оказывается, я всё это время держала его за талию – и стаскивает шапку: выбритые до затылка виски и короткая стрижка с длинной чёлкой.
– Ещё я боксёр. – Он делает выпады, быстро очень. От неожиданности я едва не врезаюсь таблом в чёрный фонарный столб, но с пьяной грацией в последний момент обтекаю его.
– Аа ты что! – восхищаюсь я деланно.
– Аа, четырнадцатый год дерусь, приходи за меня поболеть. – Он всё время улыбается, губы растянуты в длинную улыбку. Он в кожаной лётной куртке.
Бармен, боксёр… Бред какой, совсем я уже. Но он снова обнимает меня за плечи, а я его за талию. И да: под моей ладонью худое мускулистое тело. Мы доходим до площади, и он тянет меня влево:
– Вот – видишь? Я тут работаю. Пошли пить кофе.
Мы стоим перед замершими на светофоре рядами автомобилей, у чёрно-белых полос перехода, в луже красного света. Уже очень поздно, дело к трём.
– Нет, не сегодня, сегодня не могу просто. – Мне направо, и он идёт немного проводить меня.
– Приходи завтра? Анём?
– Приду! – вру я, и у следующих замерших перед переходом на мою сторону машин, крошечных, как спичечные коробки в перспективе огромного собора, мы обнимаемся, всем телом прижимаясь друг к другу, и это совершенно прекрасно.
Так прекрасно, что я понимаю: ноги сейчас сами понесут меня пить кофе.
Наш поцелуй единствен и длится, пока мимо тянутся тронувшиеся машины. Когда свет снова меняется, а дыхание перехватывает, я отступаю.
– Я приду завтра! Жди меня.
– Ао свидания! Смотри, жду?
Мы ещё несколько раз целуем друг друга улыбками, машем друг другу, расходясь и уменьшаясь, у меня на губах его рот, на его – мой, они улыбаются друг другу.
Я несусь в сторону дома, влюблённая по уши, и мой возлюбленный – этот город, так вовремя обнимающий тебя за плечи, и всегда тебя ждущий властный афродизиак, но который принимаешь не ты, а который принимает – тебя.
Я иду очень быстро, уже должно начать светать, эта встреча как будто иллюминирует меня изнутри, я свечусь: я полна жизнью до краёв, как это странно и удивительно, как моя кожа, как структура меня удерживает и несёт её? Я – сама жизнь. Жизнь, иду себе по городу…
Бесконечная узкая улица спит, все окна погашены, только на первых этажах с ещё тёмными витринами в глубине начинаются труды: одуряющий слаще морфия запах теста и горше опиума запах кофе, пекут и варят эти болеутоляющие человеколюбивые и жалостливые парижские кондитеры, предуготовляют дороги новому дню, новой мне, делают прохожих на пирожное счастливее, создают ежедневные коды и островки для людской передышки… О, сколько историй могла бы рассказать каждая крошечная чашка эспрессо, возьмись кто-то записать их! Аа-да, сколько губ приникали к ним, как куху сколько вздохов, полных жалоб и надежд, они вместили, эти чашечки для самого дешёвого кофе.
Темнота, как тихое дыхание, начинает рассеиваться, когда я слышу за спиной, совсем рядом, острый, как правильное ударение в бесконечно сложном слове, звук вылетающего лезвия: чирк!
Птичка, – с умилением думаю я, и горячая волна ужаса и предвкушения, равная сильнейшей сексуальной и превосходящая её, от паха и во весь мой рост заливает меня сладким предобмороком. Удерживаясь за край сознания, я думаю о том, кто хочет вонзить в меня свой нож: а он – чувствует это? – Ad.
Сильная рука с жёсткой ладонью и длинными пальцами хватает меня, левая грудь растекается под ней, и останавливает мой шаг. Человек, которого я не вижу, прижимает меня к себе, размазывает меня по себе, спиной, бёдрами и ногами я чувствую жар, исходящий от него, мы горим его огнём. А он высокий – понимаю я, и с высоты этого роста правой рукой, наискосок, он вонзает клюв этого хищного птенца прямо в моё сердце.
И это оказывается таким прекрасным! – Счастье льётся из него, как вино из бутылки, хлещет из горлышка, как долго, оказывается, я ждала тебя, и оказывается, я ждала только тебя, ты – свобода!.. Свобода не ждать больше ничего, ничего больше не бояться: ни безумия, ни безволия, ни рака, ни любви, ни предательства, ни падающего самолёта, ни нищеты, ни казни, ни тюрьмы, ни ужаса с единственным близким… Какое счастье!
Я пытаюсь обернуться к своему спасителю, поблагодарить, возможно, поцеловать его, но он всё ещё держит меня на ноже, и пошевелиться я не могу: он – моя смертная доминанта.
Внезапно все до единого окна узкой улицы вспыхивают безумным огромным светом, электрический ли он? Восторг, охватывающий меня, таков, что, несмотря на боль в груди, она сокращается от судорог рыданий, так это невыносимо прекрасно, так здесь становится светло, так ярко: может быть, как внутри Солнца… Я зачарованно вожу плавающими глазами по удлиняющейся улице, дома так же растут вверх, этажи кратно удваиваются, утраиваются, умножествляются бессчётно, и вниз тоже, – может быть, моё зрение становится фасеточным, как у стрекозы или пчелы, и в каждом окне во всей оптически снайперской чёткости я вижу одного человека: себя.