Всего таких устроений было четыре, к этому утру они уже заняли положенные места. Четверка кедров, для которых они предназначались, стояла по колено в воде, поэтому к огромным стволам их прислонены были лестницы, полого шедшие от берега над мелкой водой и завершавшиеся примерно на фут ниже платформ. Подобные же постройки, но погрубее, были сооружены в ветвях буков и ясеней и – там, где для этого имелась возможность, – среди тесно растущих лиственниц и сосен. На другом берегу озера, в точности там, где тетушки, рассекая воду, подходили к мокрому Стирпайку, деревья росли слишком далеко от кромки воды, чтобы с них было удобно наблюдать за ритуалом, однако и в этом густом, сбегавшим к озеру леске имелись тысячи ветвей, в изгибах которых челядинцы могли приискать себе ту или иную точку опоры.
Тис, выросший на росчисти несколько дальше от воды, чем прочие ненаселяемые деревья, приютил в качестве гостя поэта с клинообразным лицом. С одной стороны из ствола этого дерева был выдран изрядный ломоть, в образовавшейся расщелине булькал дождь и багровело голое древесное мясо. Дождь почти отвесно спадал в бездыханном воздухе, штрихуя серые воды озера. Казалось, будто вчерашнее белое, стеклянистое вещество его превратилось сегодня в иное – в серый наждак, в огромный, зернистый лист. Пленка воды покрывала платформы. Капли, срываясь с листьев, брызгами разлетались по ней. Замок стоял слишком далеко отсюда, чтобы можно было разглядеть его сквозь серую завесу бесконечной воды. Не различалось и ни единой отдельной тучи. Только сплошное серое небо, с которого летели печальные струи.
День тянулся, минута за дождливой минутой, час за дождливым часом, а между тем кроны деревьев на крутом берегу забивались людскими телами. Их можно было увидеть практически на каждой ветке, достаточно крепкой, чтобы выдержать человека. Огромный дуб заполонила кухонная обслуга. Бук населили садовники во главе с Пятидесятником, величественно восседавшим в главной развилке осклизлого ствола. Конюшенная мелюзга, ненадежно пристроясь на ветвях высохшего каштана, развлекалась тем, что выла, свистела и при всяком удобном случае тягала друг дружку за волосы и пинала ногами. Ибо каждое дерево либо группа деревьев отведены были людям одного ремесла или равного положения.
Лишь немногие из должностных лиц прогуливались у воды, ожидая прибытия важных особ. Лишь немногие из должностных лиц пребывали под деревьями, на дальнем же берегу собралась на полоске серого песка изрядная толпа. Она застыла в совершенном безмолвии. Старики, старухи, скопления странного вида подростков. Совершенное безмолвие облекало их. Они стояли наособицу друг от друга. То были обитатели Нечистых Жилищ – Внешние – забытый народ – Блистательные Резчики.
Между ними стояла на берегу женщина. Чуть в стороне от общей толпы. Лицо ее было и молодо, и старо: молодое по складу, старческое по выражению, надломленному временем – вечным проклятием Внешних. На руках она держала дитя с алебастровой кожей.
Дождь опускался на всех. Теплый дождь. Теплый, печальный и неизбывный. Он омывал и омывал алебастровое тельце дитяти. Конца ему не было, огромное озеро взбухало. Пересвист и возня в верхних ветвях мертвого каштана прекратились, ибо среди хвойных деревьев ближнего берега завиделись лошади. Они спустились к воде и там их привязали к нижним, толстым кедровым ветвям.
На первой из них, на сером гунтере, огромном по любым привычным меркам, бочком восседала Графиня. Саму наездницу укрывала листва, видна была только лошадь, но едва листва расступилась, лошадь эта точно усохла, обратившись в пони.
Символическая мешковина свисала с Графини гигантскими мокрыми складками. Следом за нею ехала на чалой кобыле Фуксия, сидевшая по-мужски. Проезжая под деревьями, она похлопывала кобылку по шее. Ей казалось, что рука ее падает на пропитанный влагой бархат. Черная грива лошади как бы повторяла волосы Фуксии. Промокшие, они липли ко лбу и к шее девочки.
Тетушки прибыли в запряженной пони рессорной двуколке. Не облаченные в пурпур, они воспринимались как нечто невиданное. Пурпурные платья всегда казались такой же прирожденной и неотвратимой принадлежностью близняшек, как и их лица. Тощий человечек, ведший пони в поводу, остановил ее у воды и в тот же миг из-под сосен выкатилась вторая двуколка, почти такая же, но выкрашенная в темноватый, неприятный оранжевый цвет, эта везла госпожу Шлакк, сидевшую так прямо, как она только могла – гордость осанки ее (предположительная) сводилась на нет выражением ужаса на лице, выступавшем из грубых складок дерюги подобием высохшего плода. Она помнила еще Вографление Сепулькревия, совсем молоденького. Ему пришлось самому доплыть до плота, дождя никакого не было. Но – ох, бедное ее сердце! – теперь у них все по-другому. В ее молодые годы на «Вографление» дождей не случалось. Тогда все было иначе.
На коленях ее лежал Титус – мокрый-мокрый. И все же рубаха, которую Нянюшка так старательно гладила, выглядела чудотворно белой, словно бы излучающей свет вместо того, чтобы его поглощать. Титус, поглядывая по сторонам, сосал большой палец. Он видел людей, таращившихся на него с деревьев. Он не улыбался: просто смотрел, обращая лицо к одному человеку, к другому. Наконец внимание его увлек золотой браслет, присланный ему этим утром Графиней, и Титус затеял натягивать вещицу на руку как получится дальше и снова сдвигать к складчатому, пухлому запястью, с неизменной серьезностью вглядываясь в нее.
Доктор с сестрой получили в полное их распоряжение платан. С Ирмой, подсаживая ее, пришлось повозиться, и это ей совсем не понравилось. Не понравилось ей и то, что бедра ее заклинило между грубых ветвей, пусть даже в этом и содержался глубокий символический смысл. Доктор сидел чуть выше сестры, походя на некую птицу, – пожалуй, на общипанного журавля.
Стирпайк, желавший произвести впечатление на зрителей, следовал за нянюшкой Шлакк. Вообще-то, ему полагалось занять место на ветке «сосны на четверых», но он предпочел невысокий ясень, с которого и ему все будет видно, и сам он будет хорошо виден всему Горменгасту.
Двойняшки держали рты на запоре. Каждую фразу, какая забредала в их головы, они повторяли про себя, дабы убедиться, что в нее не прокралось слово «пожар», а не обнаружив такового, все равно решали промолчать – так будет надежнее. В этом и состояла причина, по которой они, после того, как Стирпайк оставил их в спальне, не произнесли до сих пор ни единого слова. Лица сестер еще были белы, но белы не столь ужасно. В коже их обозначился легкий оттенок желтизны, по правде сказать, довольно противный. Стирпайк (переряженный Смертью) навряд ли смог бы изречь что-либо истиннее того, что он навек будет рядом с ними. Ожидая, когда им помогут вылезти из двуколки, сестры крепко держались одна за другую, ибо Смерть так и не покинула их с той леденящей кровь ночи – синеватый череп по-прежнему маячил перед их взорами.
Прибегнув к смешанным в точной пропорции грубой силе и подобострастной учтивости, должностной люд в конце концов водрузил графиню Гертруду на отведенный ей помост, закрепленный в огромных, смуглых ветвях кедра. Красный ковер был расстелен по деревянным панелям этой платформы. Цапли и множество иных озерных птиц, потревоженных суматохой этого Дня и ошалелыми стаями порхавших туда-сюда по лесу, слетелись, как только Графиня уселась в колоссальное деревянное кресло, на ветви ее дерева и затихли. Переругиваясь и мухлюя в стараниях залучить местечко у ног Графини и на различных участках ее гостеприимных телес, вокруг нее суетились: серая славка, рябинник, пеночка, поползень, древесный конек, береговая ласточка, жулан обыкновенный, щегол, овсянка (также обыкновенная), две сойки, большой пестрый дятел, три камышницы (эти собачились у нее на коленях с кряквой, вальдшнепом и кроншнепом), трясогузка, четыре дрозда-дерябы, шесть дроздов черных, соловей и двадцать семь воробьев.