Крах коммунизма давно стал историей. Теперь он кажется неизбежным. Но не стоит забывать, что ни одно крупное событие в современной истории не стало для экспертов такой неожиданностью, как падение Берлинской стены в 1989 г. или снятие красного знамени с Кремля в 1991-м. Великие революции и падение великих империй всегда сопровождаются огромным резонансом, масштаб которого заставляет нас искать фундаментальные, долгосрочные причины произошедшего. Однако поиск глубоких корней исторических изменений – это профессиональная деформация историков. Порой случившееся вовсе не должно было случиться – иными словами, неизбежным оно стало очень поздно.
Драматические события осени 1989 г. до сих пор слишком свежи в нашей памяти, чтобы мы могли должным образом их проанализировать, но уже становится очевидно, что западный миф о неизбежной победе над монолитным, неэффективным и деспотическим коммунизмом не выдерживает критики. По иронии судьбы те самые структурные и экономические детерминистские аргументы, от которых отмахивались апологеты Запада, когда марксисты пытались доказать неумолимую логику возвышения их системы, теперь используются, чтобы продемонстрировать предопределенность триумфа Запада. Если бы это было так, все будущие противники оказались бы точно так же обречены на унизительный провал из-за их внутренних противоречий, однако это представление слишком эгоистично, чтобы быть убедительным. Как бы то ни было, с тех пор как Фрэнсис Фукуяма уверенно заявил о наступлении “конца истории” в 1989 г., эта капризная богиня не раз хорошенько ударила нас под ребра. Кто сейчас уверен, что демократия действительно победила? В то время многим казалось, будто внезапность и видимая окончательность коллапса восточноевропейских режимов в 1989 г. подтвердила, что огромная язва поразила все жизненно важные органы коммунистической системы и обрекла ее на смерть. В одном из популярных свидетельств очевидца спрашивается: “Так что же все-таки произошло?” И тут же дается ответ:
Несколько тысяч, затем десятков тысяч, затем сотен тысяч людей вышли на улицы. Они сказали несколько слов. “В отставку!” – сказали они. “Мы больше не будем рабами!” “Даешь свободные выборы!” “Даешь свободу!” И рухнули стены Иерихона. И вместе со стенами пали коммунистические партии…[1048]
И все же подобное уже случалось несколько раз раньше: в 1953 г. в Восточной Германии, в 1956-м – в Венгрии, в 1968-м – в Чехословакии и в 1980-м – в Польше. Могущественный коммунистический аппарат уже лишался власти в одночасье. Однако всякий раз вводились танки, разгонялись демонстрации, а Шалтая-Болтая снова собирали по частям. Даже в июне 1989 г. в Китае Дэн Сяопин сумел показать, что “миллион – число небольшое”, когда его войска расстреляли массовые демонстрации в Пекине и нескольких других городах.
Всеобщее недовольство не объясняет крах коммунизма. Недовольство было всегда, просто его держали под контролем. Вопрос в том, почему контроль вдруг ослаб и почему не восстановился снова, когда начались народные волнения. Народы в истории порой играют положительные роли, но на практике в 1989 г. (как это часто бывает не только в разгар революций) они были не более чем симпатичными актерами массовки, проделки которых отвлекали историков и других наблюдателей от основного действия. В конце концов, если центральноевропейские события 1989 г. так часто напоминали историкам о непродолжительной “весне народов” 1848 г., то почему же 1849-й был совершенно невообразим? Во многих отношениях возвращение к власти бывших коммунистических партий на втором круге выборов в Центральной и Восточной Европе в начале 1990-х свидетельствует о том, что постепенно – и по большей части ненасильственным образом – 1849-й действительно наступил. Народы очень быстро устают от политической активности. Отсутствие организации в революциях 1989 г. поражает – только “Солидарность” в Польше стала исключением из того правила, что местным диссидентам не под силу расшевелить общество. Большинство диссидентов было лучше знакомо читателям New York Review of Books, чем людям в пражском метро или лейпцигском трамвае.
Говоря о 1989 г., логичнее задать вопрос: почему батальоны тайной полиции, солдат и рабочих ополчений коммунистических режимов не сделали ни единого выстрела? Что на этот раз пошло не так с партийной стратегией “щита и меча”? И еще важнее: почему Кремль так пассивно сдал собственную империю и позволил своему многолетнему противнику, НАТО, привести свою социально-экономическую систему, а возможно, и вооруженные силы в этот регион? Почему советская элита отпустила Центральную Европу? Даже в 1989 г. для подавления народных протестов не требовалось огромных сил. В конце концов, самым мощным оружием генерала Ярузельского против “Солидарности” в 1981-м был водомет. Восемь лет спустя у недовольных в Восточной Германии не было никакого оружия, чтобы ответить на атаку на демонстрации, которые охватили всю страну.
Это возвращает нас к более принципиальному вопросу: был ли процесс реформ, запущенный Горбачевым в 1985 г., действительно необходим? Могло ли другое советское руководство пойти другим путем в середине 1980-х – или же выхода все равно не было? Лишь очень грубый детерминизм будет настаивать, что Горбачев случился, потому что Горбачев должен был случиться. Даже другой подход самого Горбачева мог привести к совершенно другим результатам. Теперь, когда прошло более десяти лет с начала перестройки и гласности, очень сложно вспомнить, как сильно отличался академический и властный консенсус в отношении советской системы до того, как Горбачев снял вуаль цензуры и западные ученые и аналитики столкнулись с собственными иллюзиями и самоцензурой касательно социальных проблем Советского Союза и его неспособности удовлетворить потребительский спрос. И все же если бы Горбачев действительно оказался циничным манипулятором общественным мнением, которого сначала боялись некоторые западные лидеры – перед встречей с Горбачевым канцлер Коль сравнил его пропагандистские навыки с навыками Геббельса, – эти местные проблемы вполне могли бы остаться скрытыми от большинства западных политиков и влиятельных лиц. Сам факт, что пылкие рейгановские рыцари холодной войны привлекли к ним внимание, лишили их важности в глазах “разумных” ученых и государственных деятелей. Эксперты вроде Северина Билера, напротив, в 1980 г. заверяли массового читателя журнала Time, что Советский Союз – первое государство, способное одновременно поставлять “и пушки, и масло”, повышая уровень жизни и добиваясь военного паритета с Западом[1049]. В 1984 г. авторитетный экономист Дж. Кеннет Гэлбрейт заверил Запад, что производительность труда на человека в СССР выше, чем в Америке. Годом позже социолог Дэвид Лэйн написал: