Дальше течение его мыслей раздвоилось. Одно устремилось к тайне его «я» и «не я», к загадке его тождества и различия с Кэти; другое — к ереси аскетических предпосылок, что женщина есть сосуд зла и следует всячески умерщвлять плоть.
По мере того как чувства его ширились, сливались с тишиной, стремились охватить небосвод, эти два течения его мыслей каким-то непостижимым образом вступали в некую неуловимую связь, но ему не хотелось задумываться над этим вопросом. Он с негодованием думал о грязных монахах, утверждавших, что женщина — это мешок с нечистотами. Сами они мешки с нечистотами, — скоты! Разве чрево моей возлюбленной не благодатно, разве лоно ее не сосуд благовонный? Странно, что Кэти может стать матерью, странно, так странно, что в первый раз в его жизни вся плоть его Томится при мысли о том, что они из своей любви могут произвести на свет живое существо, которое будет ими и не ими.
Кэти пошевелилась в темноте и взяла его руку.
Тони подумал, не догадывается ли она о его мыслях, или просто инстинктивно почувствовала его волнение.
Он говорил себе: «Да, может быть, когда-нибудь, но еще не теперь — не скоро, не раньше, чем я узнаю, что она чувствует то же, что и я».
Часы пробили половину, и голос Кэти, чуть дрогнув, сказал:
— Дай мне сигарету, Тони.
Протягивая ей зажженную спичку, вспыхнувшую, как маяк, после долгой темноты, он с огорчением увидел, что Кэти тихонько плачет. Спичка потухла, и темнота еще больше сгустилась. Тони сказал:
— Тебе грустно, Кэти? Ты думаешь о чем-нибудь невеселом?
— Я плакала, потому что я счастлива, — все мы, женщины, таковы, вечно готовы о чем-нибудь поплакать, — а думала я о том, что, если бы не чудо за чудом, я сидела бы сейчас в вагоне третьего класса, и поезд только тронулся бы из Неаполя, а я плакала бы навзрыд. И я так расчувствовалась, что мне вдруг стало грустно за ту одинокую женщину, которой сейчас нет, и за всех одиноких женщин, и мне захотелось всех их утешить. И потом, я еще не могу привыкнуть к тому, чтобы чувствовать себя уверенной в своем счастье, спокойной за него. Не сердись, Тони, если я иногда погрущу немножко, вспоминая прошлое; дай мне время, чуточку времени, чтобы привыкнуть жить в твоем солнечном свете, после того как я так долго жила в темноте.
Тони не знал, что ответить на это, и у него сжалось сердце. Он сказал, стараясь говорить как можно непринужденнее:
— Я готов ждать столько, сколько ты захочешь, моя Кэти, располагай собой свободно. Мы с тобой наполовину шутили, когда уговаривались, что ты будешь распоряжаться всем временем, которое мы проводим вместе. Но давай продлим твою диктатуру. Я сам чувствую, что пробуждаться для новой жизни почти так же болезненно, как умирать для старой. Будь бережна к себе, оставайся одна, когда захочешь.
Я не буду торопить тебя. Только об одном прошу — будь откровенна. О многом я догадываюсь, многое я могу сделать или не сделать, инстинктивно, но есть много такого, о чем ты должна говорить мне. Если тебе нужна передышка, если ты хочешь установить какие-то пределы, скажи мне — не будь несправедлива, не думай, что я тщеславный дурак, который может обидеться. То, что я знаю, я знаю.
— А что ты знаешь?
— Что мы не могли бы теперь расстаться, даже если бы пытались, и теперь всегда будем вместе.
— Я и не думала о расставании, Тони. А ведь еще сегодня утром, всего каких-нибудь пятнадцать часов назад, я была в таком отчаянии, в таком отчаянии из-за того, что… но ты знаешь, мне незачем это повторять.
— Неужели это было только сегодня утром! — воскликнул Тони. — Неужели это еще все тот же день? Я теперь буду считать время по переживаниям, а не по часам или по четвертому измерению. Может быть, у счастливых народов нет истории, но у счастливых людей она есть. Да если бы я умел, я написал бы целую книгу о нашем сегодняшнем дне.
Кэти помолчала минутку, и он увидел в темноте огонек ее сигареты, то разгоравшейся, то затухавшей.
Наконец она шутливо и весело сказала:
— Мы сегодня рано встали, милый, и за один день прожили целую жизнь. Если ты не устал, то я устала. Я пойду спать.
— Конечно, иди сейчас же и ложись, — ответил Тони, вставая.
— Не зажигай свет, — сказала Кэти, — я и так вижу.
Она ощупью нашла его руку и, держа ее в своей, сказала все так же весело, но более нежно:
— Тебя ждет еще один сюрприз, Тони. Вчера вечером я не впустила тебя к себе в комнату, а сегодня я приду к тебе, если ты хочешь.
Вместо ответа Тони поцеловал ее, и она шепнула:
— Я войду храбро, без стука, как только часы пробьют десять.
Когда она ушла, Тони зажег свет, показавшийся ему ослепительным. Он затемнил его, насколько мог, своей пижамой, затем умылся и разделся, закрыл ставни и лег на свежие простыни, поджидая Кэти.
Кэти сказала правду, они устали, и он уже впал в полудремоту, когда услышал, что дверь открылась, и увидел, как Кэти вошла и повернула в дверях ключ. Она подошла к постели и тихонько поцеловала его, потом сбросила халат — надо купить ей другой, понаряднее, подумал Тони, — скинула туфли и присела на край постели.
— А ты не хочешь лечь? — спросил он, откидывая простыни. — Ты озябнешь.
— Ну, за одну минуту, что я посижу тут, не озябну, — ответила Кэти и взяла его за руку. — Тони, ты когда-нибудь видел женщину, влюбленную без памяти, вот так я влюблена в тебя. Я сейчас люблю тебя еще больше, чем утром, — хотя мне и тогда казалось, что сильнее любить нельзя, — и это потому, что ты так бережно отнесся ко всему, что во мне еще не зажило. Но…
— Но что? Скажи мне!
— Будет ли это нечестно по отношению к тебе, нехорошо и неженственно с моей стороны, если я буду только лежать в твоих объятиях, и мы просто будем спать вместе?
— Мне так легко делать все то, что ты хочешь, и ничего другого у меня даже и в мыслях не будет.
Я и не жду большего. Господи! Разве не довольно того, что я держу тебя в своих объятиях после всех этих даром загубленных лет!
X
Каждое утро они завтракали не спеша на террасе, кроме тех дней, когда дул сирокко, — тогда Кэти завтракала в постели, а Тони сидел возле нее. В солнечные дни они шли после полудня к морю, в бухту между скал, и купались. Никто никогда даже близко не подходил к этим местам; там не было ни садов, ни слив, требующих ухода; места для ловли рыбы и маяк были на другом конце острова, а сети для ловли перепелов расставлялись выше, на расстоянии мили или больше. Тропинка, ведшая туда, так заросла дроком и ракитником, что тот, кто не знал о ней, вряд ли мог ее разглядеть, а те немногие любители прогулок, которые поддавались соблазну пойти в этом направлении, обычно доходили до обрыва, а потом поворачивали обратно. По утрам Тони и Кэти отправлялись в ее любимый уголок или лазили по горам, разыскивали незнакомые тропинки; иногда они спускались на пьяццу, чтобы купить книг или мороженого, а иногда просто сидели в саду. Но читать удавалось редко — им так много нужно было сказать друг другу, а в этом благословенном климате только калеки — да ипохондрики сидят дома. И каждую ночь Кэти спала в объятиях Тони, постепенно освобождаясь от сковывающего ее страха, но все еще воздерживаясь от радостей плоти. Иногда, лежа около спящей Кэти, томясь желанием и нежностью, Тони с грустью раздумывал о том, как жестоко ранила ее жизнь.